1 1 1 1 1 Рейтинг 0.00 (0 Голосов)
Работа Солженицина «Как нам обустроить Россию» стала своеобразным планом по преодолению глубокого кризиса в нашей стране. Президент России В.В. Путин встречался с Солженицыным и беседовал с ним этот счет. Проект Солженицына и по сей день используется для создания различных программ развития Российской Федерации.
Автор данной книги В.С. Бушин знал А.И. Солженицына еще до высылки последнего из СССР. Позже Владимир Бушин занялся подробным исследованием жизни и творчества Александра Солженицына, собрал огромное количество фактического материала о нем. В результате у Бушина появился свой взгляд на деятельность этого человека и на его знаменитый проект по переустройству России.
Есть в русском языке слова, термины, выражения, которые, казалось бы, всегда несут в себе только добрый смысл, только положительный заряд. Во всяком случае, именно так многие воспринимают, например, слово «писатель» или выражение «властитель дум». Это обнаруживается, в частности, в тех случаях, когда тот или иной автор осуждает за что-то того или иного писателя и берет слово «писатель» в кавычки, желая этим сказать, что никакой, мол, он не писатель. Но это неверно. Нравится он нам или нет, хороший или плохой, талантливый или бесталанный, но если человек занимается литературным трудом, пишет книги, то он писатель, – хоть ты тресни! Это просто род занятий, профессия.
Подробнее на сайте:
https://domobuilding.ruhttps://constructme.ru https://worknhouse.ruhttps://endconstruction.ru https://domenter.ruhttps://homestrong.ruhttps://constructstroi.ruhttps://plusconstruct.ru https://trueconstruction.ruhttps://svoiastroika.ru https://do-construction.ruhttps://domconstructor.ruhttps://sdelaietosam.ruhttps://smartesthouse.ruGo to top of pagehttps://houseconstructor.ru
То же самое можно сказать о выражении «властитель дум». В сборнике Н. Ашукина и М. Ашукиной «Крылатые слова» (М., 1966) о нем сказано: «В литературной речи оно применяется вообще к великим людям, деятельность которых оказала сильное влияние на умы их современников». Слово «великим» как бы содержит намек на положительный смысл выражения. Но ведь и само понятие «великий» неоднозначно.
Более четкое, т. е. «нейтральное», «чистое», определение дано в 17-томном академическом Словаре русского литературного языка (М., 1951): «Властитель дум, сердец, настроений и т. п. – человек, привлекший к себе исключительное внимание современников, политический деятель, писатель, философ и т. п., оказавший большое влияние на общество». Тут ни о каком величии властителя не говорится, и правильно.
В этом смысле Александра Солженицына вполне можно считать властителем дум своего времени, ибо его сочинения были изданы огромными тиражами в России и во многих странах мира, о нем возникла целая литература. Театры (даже Малый!) ставили инсценировки по его сочинениям, его избрали в Академию, наградили высшим орденом страны и т. д. В результате всего этого, как сказано в упомянутом словаре, он действительно «оказал большое влияние на общество».
Я утверждаю, что Солженицын явился родоначальником, толчком того нравственного обвала и разложения, той деградации общества, что ныне мы видим на родной земле. Если у читателя хватит терпения и мужества осилить эту книгу, то, думаю, он убедится в справедливости такой оценки.

Лучшие сорта лжи

Утром 19 мая 1967 года, в пятницу, я получил по почте письмо – невзрачный бледно-желтенький конверт. Мой адрес сиял на нем великолепной точностью и исчерпывающей полнотой, как жемчужная нить на шее простушки: тут и буквенно-циферное обозначение почтового отделения (шестизначные индексы еще не были введены); и «ул.», поставленное, как полагается, перед названием улицы, а не после; и мое имя-отчество – целиком, безо всяких усечений. Адрес был напечатан на машинке, и выразительные возможности машинки использованы до конца: слово «Москва» отстукано большими буквами и вразрядку, моя фамилия – тоже вразрядку, но обычными буквами, а два слова, составляющие имя-отчество, размещены немного ниже так точно, что левее фамилии выступало пять букв (Влади…) и правее – тоже ровно пять букв (…евичу).
Эта тщательная обдуманность, дотошность, педантичность даже в написании адреса были мне хорошо знакомы, я уже знал, от кого письмо. Можно было и не смотреть на обратный адрес (он, конечно же, тут имелся, аккуратно отделенный от моего адреса темной чертой-отбивочкой), но я все-таки взглянул: «Рязань, 12, проезд Яблочкова, 1, кв. 11». Конечно, именно «проезд», а не «пр.», которое, чего доброго, кто-то примет за «переулок».
Да, адрес именно тот, что я и ожидал. Он был мне известен уже несколько лет, еще с тех пор, когда проезд Яблочкова назывался Первым Касимовским переулком. Зачем уничтожили хорошее и, видимо, географически целесообразное название (должно быть, по переулку пролегал путь в город Касимов), почему дали переулку имя не кого-то другого, а П. Н. Яблочкова, это, как нередко у нас, никому не известно. В самом деле, Яблочков вроде бы к Рязани и отношения никакого не имел: родился в Саратовской губернии, учился в Николаеве, в Петербурге, работал в том же Петербурге, в Москве, в Париже, умер в Саратове. Ну, правда, электрический свет, для усовершенствования которого Павел Николаевич так много сделал, в Рязани действительно наличествует.
Тогда в ответ на мое негодующее сочувствие по поводу переименования мой рязанский корреспондент писал мне: «Да, переименование улицы и меня не порадовало, но есть надежда переехать в другую квартиру: три года просил в Рязани – не давали, тогда попросил в Москве – и кинулись давать в Рязани». Кинулись-то, может, и кинулись, да, видно, на пути что-то задержало: прошло уже больше года, а адрес – я видел теперь – оставался прежним. Это, естественно, вызвало сочувствие. Еще бы, человек прошел всю войну, за справедливую критику Сталина отсидел восемь лет в лагерях, стал известным писателем, а у него нет достойной квартиры!
Были и другие причины для сочувствия: я считал в то время, что наши взгляды совпадают не только по вопросам топонимики. Правда, меня тогда несколько смутило, как неожиданно он отозвался на переименование Касимовского переулка: мол, не обрадовало, но я переезжаю на другую улицу. Выходит, лишь бы не жить мне на улице с неудачным названием, а что там в городе, что там на карте страны – не мое дело…
Я хотел было уже взрезать конверт, как вдруг заметил странную вещь: в обратном адресе имя адресата отсутствовало. Разве так случалось прежде? Никогда! Может, просто забыл? Ну! При его-то дотошности? Я пригляделся к почтовым штемпелям. Письмо отправлено вчера, 18 мая, в девять часов вечера, то есть чуть больше полусуток тому назад. И за это время оно пришло из Рязани? Темпы для нашей почты немыслимые. Да, но вот факт же… Впрочем, нет. Письмо, оказывается, опущено здесь, в Москве, на Центральном почтамте – там, надо думать, письма сортируются быстрей, чем где-либо. Словом, как видно, все сделано для того, чтобы письмо я получил возможно скорее. Зачем? И почему же все-таки не стоит там, где ему положено стоять, имя? Для конспирации? С какой целью?..
Я взрезал конверт. В нем оказалось три листа, заполненных машинописным текстом, – два обыкновенных и один половинный. На этом половинном я прочитал:

 

«17.5.67
Уважаемый Владимир Сергеевич!
Наша прошлая переписка побуждает меня послать это письмо и Вам».

 

Ах вот оно что! Значит, это только «сопроводиловка» к основному тексту. Я нетерпеливо заглянул в самое начало этого текста, там стояло:

 

«ПИСЬМО IV ВСЕСОЮЗНОМУ СЪЕЗДУ
СОВЕТСКИХ ПИСАТЕЛЕЙ
(вместо выступления)

 

В президиум съезда и делегатам —
Членам ССП – Бушину В. С.
Редакциям литературных газет и журналов —…»

 

Ого, ничего себе размах! Сдерживая любопытство, я вернулся к «сопроводиловке»:

 

«Определю свое намерение искренне: пусть это письмо напомнит Вам, что и перед Вами в литературе (в жизни) стоит выбор и не бесконечно можно будет Вам его откладывать (как, мне кажется, вы пытаетесь).
Желаю Вам – лучшего.
Солженицын».

 

За машинописной подписью стояла хорошо знакомая короткая подпись, сделанная шариковой ручкой, – вся состоящая из острых углов и завитушек: АСолж.
Письмецо в четыре с половиной строки вместило многое: и укор, и предостережение, и призыв, и упоминание о прошлом, и пожелание на будущее. «…Перед Вами стоит выбор… и не бесконечно можно будет Вам его откладывать… Желаю Вам – лучшего…»
Он всегда категорически желал мне «лучшего», видимо, стремясь дать понять, что горько сожалеет о том «худшем», в котором я прозябал. Даря в марте 1964 года свою повесть «Один день Ивана Денисовича», начертал на обложке: «Критику Владимиру Бушину с надеждой на все лучшее, что в нем есть и будет». Сейчас, как можно было понять, лучшее для меня состояло в том, чтобы перестать тянуть волынку и сделать же, наконец, тот замечательный выбор, который сам Солженицын, как потом оказалось, сделал уже давно, т. е. последовать за ним. Он лучше меня знал, что для меня лучше…
19 мая, как уже сказано, была пятница, а по пятницам в редакцию журнала «Дружба народов», где тогда работал, мне дозволялось не ходить. Скорее всего, в понедельник, 22 мая, ко мне зашел в мой редакционный кабинетик поэт Наум Коржавин, которого я знал с далеких литинститутских времен еще Эмкой Манделем, и предложил подписать коллективное письмо в адрес Президиума съезда писателей. Я подписал. В письме предлагалось обсудить то самое послание Солженицына, которое я уже получил с помянутой сопроводиловкой.
К этому посланию мы еще, может быть, обратимся в ходе нашего повествования, а здесь я замечу лишь, что в нем много было намешано всего. Так, желая охарактеризовать духовную жизнь нашего общества, Солженицын утверждал, например, что «у нас одно время не печатали… делали недоступным для чтения» Достоевского. Это сказано было, конечно, без должного уважения к истине. Как известно, Достоевский являлся сторонником самодержавия, иные его взгляды и произведения, так сказать, не соответствуют идеям социализма. При этих условиях наивно было бы надеяться, что сразу после свержения самодержавия и социалистической революции его стали бы печатать столь же охотно и широко, как, допустим, Горького или Маяковского, провозвестников этой революции. И тем не менее 23-томное Собрание сочинений Достоевского, начатое до революции петербургским издательством «Просвещение», после Октября не было ни прервано, ни заброшено, ни забыто, и последние тома беспрепятственно вышли уже в советское время. В 1921 году в Москве и Ленинграде (Петрограде) был отмечен 100-летний юбилей Достоевского. Еще раньше на Цветном бульваре был поставлен памятник работы известного скульптора С. Д. Меркулова и открыт музей на Божедомке, к которому позже памятник был перенесен. Вскоре после этого началась подготовка к изданию первого советского собрания сочинений писателя на научной основе, и оно было осуществлено в 1926–1930 годах. А 30-томное академическое в 70-80-х годах?! Всего после революции, по данным на ноябрь 1981 года (160 лет со дня рождения писателя), вышло в нашей стране 34 миллиона 408 тысяч экземпляров его книг. Это получается в среднем около 540 тысяч ежегодно. Где ж тут «недоступный для чтения»? Надо ли упоминать еще и о целой научно-критической литературе о творчестве Достоевского, созданной в советское время?
Далее Солженицын писал, что великого писателя, гордость мировой литературы, у нас «поносили». Это обвинение, как и многие другие обвинения его письма, безадресно. Кто «поносил» – неизвестно. И что значит «поносил»? Достоевский художник сложный, трудный, противоречивый, страстный. Он и сам кое-кого «поносил». Так, Тургенева и Островского иной раз под горячую руку обвинял в шаблонности; о Толстом писал, что тот в сравнении с Пушкиным ничего нового не сказал; Салтыкова-Щедрина называл Сатирическим старцем; о Константине Леонтьеве говорил, что вся его философия сводится к девизу «Живи в свое пузо» и т. п. Вполне естественно, что у такого художника и среди современников, и среди потомков были да, видимо, и всегда будут как горячие почитатели, так и яростные противники, которые тоже порой не слишком склонны к сдержанности в выражении своих чувств, – и разве им это запретишь? Его не любили такие большие художники, как Чайковский, Бунин. Но уж если речь вести о поношении Достоевского в прямом смысле, без кавычек, то в советское время его не было, а в прежние поры – сколько угодно. Именно тогда, в старое время, на него писали злобные эпиграммы, главной чертой его таланта провозглашали жестокость, даже сравнивали с маркизом де Садом и т. д. И ведь это лежит на совести не кого-нибудь, а Некрасова, Тургенева, Михайловского. Уж не будем останавливаться здесь на критике Страхове, который просто оклеветал писателя.
В письме Солженицына содержались столь же неосновательные обвинения, связанные с именами некоторых советских писателей. Например, он гневно вопрошал: «Не был ли Маяковский «анархиствующим политическим хулиганом»?» Слова-ярлык взяты в кавычки, будто цитата откуда-то, но откуда – опять неведомо! Может, конечно, кто-то и называл так Маяковского до революции, когда в стихах и особенно в публичных выступлениях поэта было много дерзкого эпатажа, но назвать его после революции «политическим хулиганом», т. е., в сущности, врагом революции, которую он сразу принял всей душой и поставил свое перо, по собственному признанию, «в услужение» ей, – так назвать поэта мог бы лишь человек, который отличается, по слову Достоевского, «совершенно обратным способом мышления, чем остальная часть человечества». Нельзя, естественно, исключать возможности того, что люди именно с подобным способом мышления были среди родственников Солженицына или его знакомых, от которых он и услышал такую характеристику Маяковского. И запомнил ее, не сумев осмыслить. И не зная, как видно, при этом того, что до революции Маяковский сильно страдал от цензуры. Она не пощадила, допустим, его поэму «Облако в штанах». Полностью удалось опубликовать ее лишь после революции, в марте 1918 года.
Нагнетая мрачные краски в характеристике духовной жизни нашего общества, Солженицын далее уверял: «Первое робкое напечатание ослепительной Цветаевой девять лет назад (т. е. в 1957 году? – В. Б.) было объявлено «грубой политической ошибкой». Снова неизвестно, кем «было объявлено». С какого лобного места? Может, это приснилось? Похоже, что именно так, ибо с тем «объявлением» никто не посчитался, и вскоре издания произведений Цветаевой последовали одно за другим: 1961 год – «Избранное», 1965-й – «Избранные произведения» (большая серия «Библиотеки поэта»), 1967-й – «Мой Пушкин» (позже издан в более полном виде еще два раза)… А сколько этому сопутствовало журнальных публикаций: в «Москве», «Новом мире», «Звезде», «Просторе», в «Литературной Грузии», «Литературной Армении», в альманахах «День поэзии» и «Прометей»… В 1979 году вышли стихи и поэмы Цветаевой в малой серии «Библиотеки поэта» (576 страниц), 1980-й принес читателям ее двухтомник (том первый – стихотворные произведения, 575 с., том второй – проза, 543 с.), 1983-й – «Стихотворения», изданные в Казани 100-тысячным тиражом… И эти издания, эти публикации вызывали большое количество статей, рецензий в тех же упомянутых популярных журналах.
Но автор «Письма» все продолжал класть мрачнейшие мазки: он, допустим, божился, что совсем недавно «имя Пастернака нельзя было и произнести вслух». Имелась в виду злополучная история передачи писателем за границу и опубликования там в 1957 году романа «Доктор Живаго», а также присуждения ему в 1958 году Нобелевской премии. Это вызвало тогда резкую критику в советской печати (например, статья Д. Заславского в «Правде» 26 октября 1958 года, в которой Пастернак был назван «литературным сорняком») и повлекло за собой исключение большого художника из Союза писателей. Увы, это было. Но дело, однако же, далеко не доходило до того, чтобы люди боялись произнести имя поэта вслух. Так, в том же 1958 году вышла книга «Стихи о Грузии. Грузинские поэты», и на ее обложке стояло имя не чье-нибудь, а исключенного из Союза писателей Пастернака. Позволю привести еще пример из собственной литературной работы. 13 сентября 1958 года я опубликовал в «Литературной газете» статью «И вечный бой!», посвященную роману Анатолия Калинина «Суровое поле», и там цитировал популярнейшие строки Пастернака. Да не в подбор, как ныне газеты цитируют даже Пушкина, а как полагается – стих под стихом. Было это, повторяю для Солженицына, в «Литгазете», где я тогда работал, на глазах у всех и в самый разгар критики опального поэта, однако – я остался жив!
Да, у многих советских писателей жизненная и творческая судьба в годы так называемого «культа личности» оказалась трудной, а порой и трагической, но Солженицын, внося смуту в вопрос, в котором необходимы абсолютная достоверность и точность, в своем письме еще более все это драматизировал, усугублял, ухудшал, не останавливаясь перед прямым искажением фактов. К тому, что уже сказано, можно добавить, например, его утверждения (и, разумеется, чрезвычайно гневные!), будто для Николая Заболоцкого «преследование окончилось смертью», а Андрея Платонова «уничтожили». Заболоцкий, как об этом сказано в Краткой литературной энциклопедии, действительно «в 1938 году был незаконно репрессирован; работал строителем, чертежником на Д. Востоке, в Алтайском крае и Караганде», но в 1945 году его полностью реабилитировали, он вернулся в Москву и пишет в это время много прекрасных стихов, а в 1948 году выходит его книга «Стихотворения». Умер Николай Заболоцкий своей смертью в Москве 14 октября 1958 года пятидесяти пяти лет от роду. Что же касается Платонова, то он вообще никогда не был репрессирован. И никто его не «уничтожал», а умер он опять же своей смертью, в Москве, на пятьдесят втором году жизни. Как видим, уже тогда, при первом появлении, Солженицын врал напропалую…
Но все сказанное вовсе не означает, конечно, что у нас не находилось людей, порой и достаточно влиятельных, которые чрезмерно осторожны, а то и враждебны по отношению к тем или иным из названных здесь писателей или к отдельным их произведениям. Кое-что об этом мы уже сказали. Можно и добавить.
В 1935 году издательство «Academia» выпустило роман Достоевского «Бесы». Это вызвало чрезвычайно резкий протест уже упоминавшегося Д. Заславского, весьма известного и деятельного в ту пору журналиста. Он выступил со статьей, которая была озаглавлена не как иначе, а – «Литературная гниль». Факт более чем прискорбный, но он не остался без достойного ответа. И ответил не кто-нибудь, а сам Максим Горький, отношение которого к Достоевскому, при всем восхищении его изобразительной силой, во многих аспектах было весьма критическим. Он писал: «Мое отношение к Достоевскому сложилось давно, измениться – не может, но в данном случае я решительно высказываюсь за издание «Академией» романа «Бесы»…»
Да, прискорбные факты в нашей многоликой литературной жизни случались, горькие дела были, но в письме Солженицына плотным косяком шли главным образом вымыслы о ней. Мы видим, что доводы против них, как говорится, не лежали на поверхности, а требовали поиска, наведения справок, сопоставления фактов, размышлений. Одни проделать такую аналитическую работу были неспособны, другие просто не хотели. Тем более что ведь и в голову не могло прийти усомниться в правдивости человека, который тут же, в этом письме, называл себя «всю войну провоевавшим командиром батареи», о котором авторитетные люди писали как о невинной жертве произвола. Вон в какое возбужденное состояние привели именно эти слова молодого и темпераментного Георгия Владимова, который тоже получил письмо и теперь писал съезду: «Гнусная клевета на боевого офицера, провоевавшего всю войну… Это происходит на пятидесятом году революции… Я хочу спросить полномочный съезд – нация ли мы подонков, шептунов и стукачей или же мы великий народ, подаривший миру бесподобную плеяду гениев?» Мне лично не было необходимости обращаться к съезду для разрешения вопроса о моей нации, но – зная, где гении, я недостаточно был осведомлен о подонках, шептунах и стукачах. Именно поэтому-то отчасти и подписал я письмо, принесенное мне Коржавиным 22 мая 1967 года.
Однако, с другой стороны, в письме Солженицына встречались и утверждения, в правильности, справедливости которых не мог сомневаться даже самый недоверчивый человек. Так, умело играя на неповоротливости наших издателей, автор с большим пафосом возмущался прискорбным фактом длительного неиздания у нас Мандельштама, Пильняка, Волошина, Клюева, Ремизова, Гумилева и уверенно заявлял, что они «неотвратимо стоят в череду». Время показало, какой ловкий это был ход: в последующие годы действительно вышли сборники и Мандельштама (1975), и Пильняка (1976), и Волошина (1977), и Клюева (1977), и Ремизова (1978), и вот впервые после 1935 года издали «Петербург» Белого (1979), и скоро мы перестали платить по пятьсот рублей за парижские и вашингтонские издания Гумилева, который не выходил у нас с 1925 года.
Иные читатели солженицынского письма воспринимали его, вероятно, так: автор, бесспорно, прав в отношении Мандельштама, Гумилева и других, следовательно, столь храбрый и честный человек, он прав и во всем остальном. Эти люди не знали того, что, конечно же, прекрасно знал автор письма: лучшие сорта лжи фабрикуются из полуправды.
Я же считал, что обсудить письмо, как это предлагалось в том обращении к съезду, которое принес мне Коржавин, вовсе не значило принять все его идеи и требования. Главным у Солженицына было требование «добиться упразднения всякой цензуры». Ленинградский писатель Виктор Конецкий, которому автор тоже направил свое послание, писал в адрес Президиума съезда, возражая на помянутое категорическое требование: «Во всех государствах при всех режимах, во все века была и необходима еще будет и военная, и экономическая, и нравственная (порнография) цензура». Надо думать, среди делегатов съезда оказалось бы достаточно писателей, которые тоже нашли бы веские возражения как по этому, так и по другим пунктам письма. Словом, в ходе коллективного обсуждения обнаружились бы достопечальные свойства солженицынского демарша. Увы, у руководства Союза писателей и у таких его опекунов в ЦК, как А. Яковлев, не хватило ни смелости, ни сообразительности пойти на это.
Правда, тогда многое еще никак не могло обнаружиться даже при самом активном обсуждении. Так, на съезде не могло обнаружиться, что за словами «всю войну провоевавший командир батареи» стояли, как позже выяснилось, факты, несколько отличные от прямого смысла этих слов. И поэтому письмо Солженицына, разосланное им, как потом он сам признался, в 250 адресов, смутило дух и привело в крайнее возбуждение не одного лишь темпераментного Владимова. Его ровесник ленинградский поэт Владимир Соснора, будучи твердо уверен, что Солженицын – «пламенный борец с ненашей идеологией», с еще большей уверенностью предрекал в своем огненном послании Союзу писателей: «Через две недели не будет ни одного (!) человека в России, и не только в России, который не прочитал бы это письмо». Виделось ему, что все человечество, отложив самые срочные дела, остановив поезда и погасив домны, вот-вот засядет за чтение потрясающих страниц о том, как уничтожили Платонова и как Александр Исаевич с первого до последнего дня войны бесстрашно командовал своей смертоубийственной батареей.
Впрочем, не будем так строги к молодым тогда авторам, хотя один из них уже написал тогда двадцать четыре поэмы, каждая из которых равна «Медному всаднику» по объему. Не совсем трезво вели себя в те дни и некоторые литературные аксакалы. Вот Валентин Катаев. Ему было уже семьдесят. Мог бы, казалось, не буйствовать и понимать, что к чему. Но он наперегонки с тридцатилетними помчался на почту и отстукал в адрес съезда телеграмму, в которой оповещал: «С основными положениями письма я вполне согласен». С какими именно, не уточнял. Так и останется, увы, неизвестным, считал ли он «основным», допустим, «положение» письма о том, что у нас в стране «поносили» Достоевского, или о том, что Маяковский, которого Катаев хорошо знал лично, жил в советское время и разъезжал по советской стране с ярлыком «политический хулиган».
Еще более почтенный по возрасту Павел Антокольский, тоже сочинивший письмо, объявлял в нем Солженицына «наследником великих гуманистических традиций Гоголя, Л. Толстого, А. М. Горького» и призывал съезд покаяться перед этим вроде бы даже единственным «наследником»: «все мы в ответе перед ним». На колени, мол, братья писатели!
У иных аксакалов отрезвление не настало и по прошествии довольно длительного времени после съезда. Так, Твардовский даже и через восемь месяцев, в январе 1968 года, все еще уверял: «Я не помню даже попытки опровергнуть хотя бы один (!) из его (солженицынского письма. – В. Б.) пунктов, объявить их ложными… Почему? По той причине, что они в основе своей неопровержимы». Словом, маститый писатель вел себя почти так же, как тот ленинградский бурный талант, который за пятнадцать лет написал двадцать четыре «медных всадника». Прошло еще полгода, и в июле Лидия Чуковская все продолжала твердить: «Опровергнуть письмо нельзя ничем – и факты, и выводы неопровержимы». Ей шел в ту пору седьмой десяток…
После истории с письмом к съезду Солженицын развил бешеную деятельность по разным направлениям: требовал от Союза писателей публикации своих романов и повестей, добивался обсуждения «солженицынского вопроса» в секретариате Союза, тайно отправлял свои рукописи за границу (впрочем, это, возможно, сделано было и раньше), направо и налево раздавал западным журналистам весьма экстравагантные интервью… Следствием его титанической активности явились два знаменательных события: с одной стороны – в ноябре 1969 года исключение из Союза писателей, с другой – ровно через год присуждение Нобелевской премии. В те бурные дни ему, конечно, было не до переписки со мной. Я тоже не писал.
В феврале 1974 года Солженицына экспортировали в ФРГ и лишили гражданства, с весны 1975-го он обосновался в США, в штате Вермонт. Там с новой силой принялся за антисоветчину. Большое усердие не остается без внимания, благодарности и поддержки. Так, 10 мая 1983 года ему выдали еще и Темплтоновскую премию «За вклад в развитие религиозного сознания» (Англия), кажется, раза в два с половиной превышающую его Нобелевскую, за некие заслуги на религиозном поприще.
В свое время у нас о Солженицыне было напечатано много статей, рецензий, заметок, откликов. Были и серьезные, глубокие, но иные, к сожалению, оказались весьма поспешны и поверхностны. Появились у нас и книги о Солженицыне. Первая – «В споре со временем», принадлежит перу Натальи Решетовской, бывшей жены писателя. В ней много конкретных и достоверных, документально обоснованных сведений о жизни А. Солженицына с детских лет до весны 1964 года, там приоткрывается завеса над самой личностью писателя. Вторая книга – «Спираль измены Солженицына» – перевод с чешского, написана чехословацким литератором Томашом Ржезачем, лично знавшим своего героя в пору его пребывания в Швейцарии. Следует также упомянуть обширные публикации историка Н. Яковлева, посвященные в основном историческим и военным концепциям А. Солженицына, развитым в его романе «Август Четырнадцатого». Эти публикации содержат немало нового. Позже в переводе с французского вышла книга «Солженицын» Жоржа Нива. А тут поспешил просветить подрастающее поколение своим «Солженицыным» и Виктор Чалмаев…
Мой интерес к Солженицыну, первоначально проявившийся в статье о нем, а позже подкрепленный перепиской и личным знакомством, со временем не слишком ослабевал, хотя окраска его становилась несколько иной. Это побуждало меня при возможности читать и то, что он писал или говорил сам, и то, что о нем писали или говорили другие. Из прочитанного делались выписки, вырезки и т. д. Важное значение имели тут мои зарубежные поездки, в частности, поездка в ФРГ и посещение там Международной книжной ярмарки во Франкфурте-на-Майне в октябре 1979 года. На этой ярмарке и около нее тема Солженицына была представлена роскошнейшим образом. Да и не только на ярмарке. Первое, что мне подавали в книжных магазинах Франкфурта, Мюнхена, Майнца, Кёльна, Бонна, Аугсбурга и Вупперталя, когда я спрашивал о русской литературе, был «Архипелаг ГУЛаг», а уж потом следовали Толстой, Достоевский, Горький. В результате всех этих домашних и зарубежных штудий у меня скопился изрядный материал, который сам просился на бумагу.
А. Солженицын совершенно уверен, что все, написанное им, а в особенности, конечно, его Главная Книга – «Архипелаг ГУЛаг», это абсолютно неуязвимая высочайшая правда. По его словам, Ассоциация американских издателей еще до появления «Архипелага» в США предложила тогда широко опубликовать в Соединенных Штатах любые опровергающие материалы. «Тщетное великодушие! – гордо восклицает Солженицын в брошюре «Сквозь чад». – Кроме бледной статьи Бондарева в «Нью-Йорк таймс» да захлебной ругани АПНовских комментаторов, ничего не родили тотчас». И дальше с чувством еще большего торжества: «Но вот отменно: они ничего не родили в опровержение и до сих пор, за пять лет. Пропагандистский аппарат оказался перед «Архипелагом» в полном параличе: ни в чем не мог его ни поправить, ни оспорить… Потому что ответить – нечего». И, наконец, уж вовсе упоенно: «За четырнадцать лет моих публикаций… не смогли ответить мне никакими аргументами или фактами, потому что ни мыслей, ни аргументов у них нет».
Я не знаю, почему в свое время не приняли предложение Ассоциации американских издателей ответить на «Архипелаг», если оно в самом деле имело место. Может, действительно сразу-то, с налету не нашлось ни мыслей, ни аргументов. Известное дело, еще Бисмарк корил нас: «Русские медленно запрягают…» Но уж ныне-то грешно было бы утаивать от читателя появившиеся мысли и аргументы. Словом, пожалуй, настало время для более пристального рассмотрения фигуры Александра Исаевича Солженицына.
Для начала мое письмо Томашу Ржезачу, журналисту из Праги:
«Уважаемый товарищ Ржезач, в своей книге об А. Солженицыне Вы неоднократно представляете его читателю страдальцем и мучеником, вынесшим невероятное. Вы пишете: «Хемингуэй высказал мысль, что каждый настоящий писатель должен пройти через какие-либо тяжелые жизненные испытания, такие, например, как война, заключение». Не знаю, точно ли пересказываете Вы Хемингуэя, но важно не это, а то, что Вы говорите дальше: «Солженицын проделал именно такой жизненный путь… Он прошел трудный путь… В жизни ему выпало испытать самое тяжелое».
Вы не одиноки, многие говорят о нем в этом же духе: «Человек, испытанный огненным крещением…» «переживший муки ада…» «вынесший 11 лет ужасного кошмара советских лагерей…» и т. п.
Такому представлению о жизненном пути Солженицына, надо думать, больше всего содействовали его собственные рассказы и заявления о себе. Вы пишете, что, «по его словам», он прошел «огонь и воду, медные трубы и чертовы зубы». Я не встречал у него именно этих слов, но нечто вполне адекватное он говорил и писал неоднократно. Особенно примечательно вот это высказывание в книге «Бодался теленок с дубом»: «Вся жизнь приучила меня гораздо больше к плохому, и в плохое я всегда верю легче, с готовностью». Обратите внимание, его приучили к плохому не годы заключения, а «вся жизнь», весь пройденный им путь. И, конечно же, надо не только видеть плохое и тяжелое со стороны, а испытать все на своей судьбе, на собственной шкуре, чтобы до такой степени «приучиться» к нему – верить в него не иногда, а всегда и не просто легко, но даже с готовностью!
Так давайте, товарищ Ржезач, и окинем взглядом «всю жизнь» Солженицына, посмотрим, действительно ли она была столь ужасна, так изобиловала неудачами, страданиями и тяготами, что не могла не приучить его к постоянной готовности верить в плохое.
Солженицыну уже в самом начале жизни крупно повезло даже с местом рождения. Сколько русских писателей родились и провели жизнь в пыльной и шумной Москве, в пасмурном холодном Петербурге-Ленинграде, в сонных уездных городках, в глухих убогих деревеньках… А Солженицын родился на курорте! И это был не какой-нибудь зачуханный поселочек вроде Шафраново, где нет ничего, кроме кумыса и запаха конского навоза. Солженицын явился на свет в знаменитом на всю Россию, хорошо известном и Европе, в замечательном городе Кисловодске – первом курорте страны. Это – 900 метров над уровнем моря, хрустальной чистоты воздух, весь год – обильный солнцем, но нежаркое лето, теплая сухая осень, мягкая, ясна я, безветренная зима. Это – среднегодовая температура воздуха 8, 8 градуса тепла. Это, наконец, нарзан. Не знаю, дорогой Томаш, могут ли ваши Карловы Вары сравниться с нашим Кисловодском. Недаром же еще в первой половине XIX века русская аристократия отметила его своим прихотливым вниманием.
Будущий титан Шурик родился зимой. В эту пору его ровесников москвичей и петроградцев, пензяков и туляков кутали в теплые одеяла, укрывали овчинными шубами, его деревенские сверстники задыхались и прели в душных избах, а он вдыхал живительный горный воздух, млел в колясочке на мягком зимнем солнце, блаженно сучил еще кривоватенькими розовыми ножками и в неограниченных количествах мог потреблять нарзан. А какие виды, какие пейзажи несравненного Приэльбрусья открывались еще мутноватненьким саниным глазкам! Последствия такого курортного существования с начальных дней оказались самыми благотворными. Отмечу хотя бы одно: видимо, именно вволю отведанный на заре жизни нарзан (в переводе с кабардинского «нарт-сане» это «богатырская вода») не только придал Шурику богатырскую силу, сообщил великую творческую энергию, но и внушил почти полное неприятие алкоголя, сгубившего немало русских талантов. Уже находясь на фронте, он писал жене о водке, которую там выдавали в зимнее время: «Представь себе, веселит, хотя и 100 грамм всего. Я их – кувырк!» Видимо, тут переданы ощущения человека, впервые отведавшего спиртного. А было ему тогда 25 годков…
Продолжал так: «А в общем – к чертовой матери! Каждый день пить не буду, это вредно. Буду менять на сахар». Каждый день не вредно, а даже полезно пить нарзан. И хорошо бы, конечно, допустим, каждый день по сто грамм водки выменивать на бутылку нарзана, да где ж его взять на фронте, и приходилось довольствоваться сахаром. Впрочем, и такой гешефт был боевому офицеру приятен: уж очень всю жизнь любил он сладкое во всех его возможных видах – от шоколадки до Нобелевской премии. К слову сказать, тогда еще не велись разговоры о том, что сахар – это «белая смерть». Иначе Солженицын выменивал бы свои сто грамм на что-то другое, допустим, на свиную тушенку, которая к его прибытию на фронт в середине 43-го года как раз начала поступать нам из Америки по ленд-лизу.
Однако я отвлекся. Вскоре маленький Шурик переезжает с матерью в Ростов-на-Дону. Случалось ли Вам, дорогой Томаш, бывать в этом городе? Мне выпало неоднократно.
Конечно, в 20-30-е годы он выглядел иначе, но и тогда многие его достоинства не подлежали сомнению: город большой, зеленый, на знаменитой великой реке в сорока пяти верстах от моря, рукой подать до Кавказа, а сверх всего – и театры, и университет! Сейчас почти потеряло значение, почти исчезло понятие «университетский город»: ныне университетов много. А тогда университеты в стране были наперечет, и университетские города имели особое значение и вес, необычную притягательность и авторитет. К числу этих редких баловней истории принадлежал и Ростов. Большая жизненная удача, особенно для человека, помышляющего стать писателем, – оказаться жителем такого города. Именно эта удача и выпала на долю Сани Солженицына, когда он из Кисловодска переехал с матерью в Ростов.
Правда, было одно печальное обстоятельство: отец Солженицына умер (или погиб) еще до рождения сына. Но такая участь не считалась в ту пору редкостной, исключительной. Только что кончилась империалистическая война, шла война Гражданская, голод, эпидемии – все это унесло миллионы жизней. Безотцовщина, сиротство, беспризорщина никого тогда не удивляли. Все-таки на долю Солженицына выпало меньшее из этих зол, и оно, как видно, в огромной степени смягчалось заботой, вниманием и самоотверженностью матери.
Мать была стенографисткой-машинисткой. Видимо, ей удавалось неплохо зарабатывать, во всяком случае, она сумела сделать так, что сын не только окончил школу, а потом университет, не бросил их и не пошел работать, но и за все время учения не бегал по случайным заработкам, что было тогда так широко распространено среди учеников и особенно студентов. Разве такая мать – это не счастливый подарок судьбы?
Однажды Солженицын скажет: «Я детство провел в очередях – за хлебом, за молоком, за крупой». Да, время было трудное, и детям приходилось стоять в очередях. Но есть основание думать, что и это обошлось ему легче, что выпадало все-таки гораздо реже стоять, чем сверстникам, ибо в другой раз он скажет: «Детство я провел в многочисленных богослужениях». Видно, когда ровесники стояли в очередях, Шурик нередко имел возможность возносить к небесам аллилуйю. Возможность эту обеспечивала, конечно, мать, ее заботы.
Судьба не обделила Солженицына почти ничем из того, что необходимо для плодотворной умственной работы, – ни способностями, ни трудолюбием, ни усидчивостью, ни здоровьем, наконец. Более чем щедро она наградила его и честолюбием, а оно один из главных двигателей творчества.
Благодаря своим незаурядным природным данным Солженицын хорошо учился и в школе, и в университете. Но, дорогой Томаш, разве не случалось Вам встречать людей талантливых, деятельных, добивающихся отличных результатов в своей работе, но они, как говорится, не умеют себя подать и всегда остаются в тени, их жизнь проходит в безвестности? Не так было с Солженицыным. Он умел сделать так, что его способности и старания всегда сразу замечались, получали поддержку и поощрение. В школе он был назначен сначала бригадиром (было это тогда!), позже – старостой класса, а в университете его обласкали Сталинской стипендией, что по тем временам ценилось чрезвычайно высоко, да и цифровое ее выражение было весьма существенным, в несколько раз превосходившим обычную студенческую стипендию. Это ли не новая и крупная удача? Правда, для Сталинской стипендии нужны были не только отличные отметки, тут учитывалась и общественная работа, политическая активность. Ну, уж чего-чего, а этого-то у Сани было с избытком! Тут и художественная самодеятельность, и редактирование стенной газеты, и «вообще деятельное участие во всех комсомольских делах».
Летом 1939-го он поступил на заочное отделение Московского института истории, философии, литературы. Опять удача? Еще какая! Это было бы большой удачей и не только для провинциального юноши, который еще не носил гордое звание Сталинского стипендиата, имевшее магическую силу. Ведь ИФЛИ был знаменит на всю страну!
Высокую персональную стипендию Солженицын стал получать с 1940 года, года на полтора позже. Это существенно отметить, ибо ясно же, что поступление в московский институт, длительные поездки в столицу по делам учебы требовали новых дополнительных средств, а повышенной стипендии еще не было, выходит, что мать Солженицына все-таки выискивала эти средства, очевидно, исключительно за счет того, что брала новую и новую работу.
О том, как старалась мать сделать для своего Шурика все, что в ее силах, говорит и знаменательная покупка велосипеда в 1936 году, видимо, в связи с окончанием десятилетки. Знаете ли Вы, дорогой Томаш, что значил в нашей стране в середине 30-х годов личный велосипед?.. Машина не стояла без дела. Летом 1937 года в первые студенческие каникулы они с приятелем Николаем Виткевичем покатили на юг, проехались по Военно-Грузинской дороге. В следующем году, после второго курса, крутили педали уже по дорогам Крыма и Украины. После третьего курса – махнули в Казань, купили там за 225 рублей лодку, прокатились вниз по матушке по Волге до Самары, недавно ставшей Куйбышевом, продали там лодку за 200 рублей и вернулись домой, а затем – в Москву, опять вместе поступать в ИФЛИ. Лето следующего года распределилось у Солженицына так: с середины июня до конца июля – в Москве, где сдает экзамены за первый курс ИФЛИ; с конца июля, видимо, до конца августа – в Тарусе, где они с Натальей Решетовской проводят свой медовый месяц.
На этом следует остановиться. Женитьба Солженицына – это еще один, может быть, самый большой подарок ему фортуны. В самом деле, в таких девушек, как Наташа Решетовская, влюбляются многие. Н. Решетовская была избалована природой: и хороша, и умна, и богато одарена талантами – впоследствии она стала хорошим ученым, преуспела по службе (доцент, завкафедрой), а как пианисткой ею восхищались музыканты и писатели с мировыми именами. Да, в таких влюбляются многие. Но многие ли добиваются успеха? А вот Солженицын влюбился – и она стала его женой. Молодые люди едва ли не пол-Ростова завидовали ему.
О медовом месяце в тихой поэтичной Тарусе Н. Решетовская вспоминает так: «Сняли отдельную хату у самого леса. Мы не столько бродили по этому лесу, сколько располагались в тени берез, и муж читал вслух или стихи Есенина, или «Войну и мир» Толстого, частенько находя сходство между двумя Наташами». Это происходило в 1940 г.
На будущий год, 22 июня, Солженицын снова приезжает в Москву – сдавать экзамены за второй курс, но это был уже 1941 год, и не знаю, довелось ли ему в этот раз сдавать экзамены.
Итак, каждое лето после окончания школы, пять студенческих каникул подряд, Солженицын или проводит в туристских велолодочных походах, или ездит в Москву. Из этого можно сделать по крайней мере два существенных вывода. Первый: молодой человек может позволить себе даже в каникулы не тратить золотые дни молодости на какие-то заработки, как многие его однокашники; он предпочитает в это время любоваться красотами Дарьяльского ущелья и Жигулями, бродить по горным тропам и подниматься на Ай-Петри, слушать рокот моря и шелест волжской волны, блаженствовать с возлюбленной в тени тарусских берез и размышлять о ее сходстве с героиней Толстого…
Когда позже, через несколько лет, он станет чернить советскую власть и все ее порядки, называя их бесчеловечными, жестокими, рабскими, он не вспомнит, что все это – ростовский университет и первоклассный московский институт, высокую стипендию и вольготные каникулы, которые он проводил, как ему вздумается, – все это он имел, будучи сыном не высокопоставленного партийного руководители, не генерала, не наркома, не академика, а всего-навсего одинокой и больной стенографистки.
Второй вывод таков: Вы ошибаетесь, т. Ржезач, когда пишете о Солженицыне в детстве и юности: «одутловатый, не слишком расторопный», в его облике «какое-то почти мистическое одиночество», наделяете его стремлением к отчужденности и замкнутости. Словом, создаете портрет болезненного анахорета. Факты биографии противоречат этому. Чтобы совершать длительные многокилометровые путешествия на велосипеде по горным дорогам или на лодке по реке, надо иметь крепкое здоровье. Судьба не обделила Солженицына и в этом – он был здоровым человеком с юных лет. Правда, порой пошаливали нервишки, на почве уязвленного самолюбия с ним случались нервные припадки, – ну кто же может похвастаться абсолютной безупречностью здоровья?
Что же касается замкнутости и «мистического одиночества», то откуда бы им взяться у бригадира, у старосты класса, а затем – у активнейшего комсомольца, редактора стенгазеты, участника художественной самодеятельности? И разве Вам неизвестно, что в студенческие годы у них существовал крепкий дружеский кружок, в который помимо Солженицына и Решетовской входили Николай Виткевич, Лида Ежерец и Кирилл Симонян?
Нет, уж чего-чего, а физической крепости, расторопности и ловкости, общительности и энергичности Солженицыну было не занимать на протяжении почти всей его жизни.
Последнее, о чем следует сказать, всматриваясь в детско-юношеский ростовский период жизни Солженицына, это вот что. По сведениям, которые Вы приводите в своей книге, и отец его, и мать происходили из очень богатых семей землевладельцев и скотоводов. Некоторые люди, имевшие таких родителей, в советское время так или иначе пострадали. Солженицын же ничуть! Он шел по жизни беспрепятственно. Его происхождение не помешало ему ни в школе, ни при вступлении в комсомол, ни когда принимали его в университет, а затем – в столичный институт, ни при назначении ему Сталинской стипендии, ни при поступлении в офицерское училище, ни при быстром продвижении по службе, ни при награждении орденами, ни при реабилитации, наконец. Он не вспомнит и об этом, когда в «Архипелаге ГУЛаг» будет убеждать, что «лились потоки (арестованных) за сокрытие соц. происхождения», за «бывшее соц. положение». Это понималось широко. Брали дворян по сословному признаку. Брали дворянские семьи. Наконец, не очень разобравшись, брали и ЛИЧНЫХ ДВОРЯН, т. е. попросту – окончивших когда-то университет. А уж взят – пути назад нет, сделанного не воротишь».
«Не очень разобравшись»… Это пишет человек, который своей биографией не только противоречит сказанному им, но и, претендуя на роль знатока старой России, не знает о ней простейших вещей и говорит анекдотические несуразности: будто все, окончившие университет, получали дворянство – что за вздор!
Ну, что же, скажете Вы, в ростовскую пору одни только удачи, успехи да везение? Нет, был у нашего героя в эту пору один крупный срыв: он мечтал стать актером, пробовал после десятилетки поступать в студию Юрия Завадского, находившуюся тогда в Ростове, и – провалился, сказали, что слабы голосовые связки. Пришлось ограничиться амплуа первых любовников в университетской самодеятельности.
Но и эта неудача была все-таки временной и относительной. Солженицын еще развернет свои актерские способности, он еще сыграет хорошо выученную роль на глазах всего мира…

Солженицын и Достоевский

Как мы отчасти уже видели, иные авторы, в той или иной форме высказывавшиеся об Александре Солженицыне, склонны были при этом поминать имена великих русских писателей, чаще всего – Достоевского и Толстого. Вот-де новый Достоевский; вот, мол, Толстой нашей эпохи. Правда, никакие доказательства за этими объявлениями, к сожалению, не следовали.
Если у нас лишь отдельные авторы сравнивали Солженицына с Толстым и Достоевским (одним из последних по времени – коммунист В. Видьманов), то на Западе, как справедливо замечает Н. Решетовская, такое сравнение «введут в практику», в обыкновение. Что ж, не пойти ли нам в данном вопросе по одной стежке с просвещенным Западом? Ведь интересно же, куда это может нас привести.
Б. И. Бурсов в своей интереснейшей книге «Личность Достоевского» (Л., 1982), к которой я буду здесь неоднократно обращаться, пишет о великом классике: «Он нередко похож и на тех выдающихся писателей и мыслителей, с произведениями которых не мог быть знаком». Да, с «Архипелагом ГУЛаг» Достоевский не был знаком, не читал его запоем, не клал лишь с рассветом под подушку, и все же, думается, тут есть вроде бы веские основания для размышлений о «похожести» и «общности»: у этих писателей немало как бросающихся в глаза с первого взгляда, так и едва приметных совпадений самого разного рода – и биографических, и иных.
Читатель может сказать: «Допустим. Но в приведенном высказывании маститого литературоведа речь, однако же, идет о «выдающихся» писателях, – разве можно к таким фигурам отнести Солженицына?» Пока мы ответим на это так: Солженицын приобрел большую известность, его книги изданы во многих странах, и в этом смысле он бесспорно писатель «выдающийся», нравится вам сей факт или нет. Но по заслугам ли получил он известность, – выяснению именно этого вопроса и посвящена настоящая работа. А тем, кто уж очень строг и нетерпелив, мы напомним, что допускал же, например, Толстой в статье «Кому у кого учиться писать – крестьянским ребятам у нас или нам у крестьянских ребят?» сопоставление крестьянского мальчика Федьки с самим олимпийцем Гёте. Для анализирующей мысли не должно быть никаких запретов, и она имеет право выбирать те пути (в том числе – сопоставления), которые, как она убеждена, вернее и короче всего ведут к истине.
Б. Бурсов пишет: «Биография Достоевского преисполнена неожиданностей и случайностей… Весь он окутан туманом легенд, которые более правильно назвать неправдоподобными историями. Даже его собственные рассказы и воспоминания о самом себе редко внушают полное доверие». Все это с полным основанием можно сказать и о Солженицыне. Если же перейти к вещам более конкретным, если начать с биографий и начать издалека, то можно отметить хотя бы вот что.
Писатели родились довольно близко и по времени года – первый в ноябре, второй в декабре, – и по «времени века» – соответственно в 21-м году девятнадцатого и в 18-м году двадцатого.
Отцы обоих писателей, Михаил и Исаак, умерли в сравнительно молодом возрасте при загадочных, до сих пор не проясненных окончательно обстоятельствах, Михаил – в июне 1839 года, пятидесяти лет, Исаак – в марте 1919 года, видимо, еще моложе.
Родители того и другого отличались набожностью, в религиозном духе воспитывали и детей. В семье Достоевских молились утром и вечером, перед трапезой и после нее, соблюдали посты, ездили на богомолье к Сергию. И Солженицын пишет о себе: «Мое раннее детство, проведенное во многих церковных службах…»
Достоевский запомнил свое детство как мрачное; Солженицын говорит, в сущности, то же: «Я детство провел в очередях – за хлебом, за молоком, за крупой…»
Достоевский с юных лет страдал припадками, возможно, унаследованной от отца эпилепсии, таинственной болезни нервной системы, причина отдельных форм которой остается неизвестной доныне; однажды во время припадка поранил правый глаз, в результате чего непомерно расширился зрачок. Солженицын с детства тоже отличался загадочными нервными расстройствами, порой доходившими до припадков, во время одного из коих, случившегося в школе из-за строгой нотации учителя, он упал и так поранил себе лоб, что на всю жизнь остался шрам, который некоторые принимают за ранение на фронте.
Достоевский хорошо учился в московском пансионе Леонтия Чермака и позже был одним из первых воспитанников в петербургском Главном инженерном училище; инженерное дело он знал и любил. Солженицын – неукоснительный отличник и в школе, и на физико-математическом факультете Ростовского университета, где получал Сталинскую стипендию, и на заочном отделении Московского института философии, литературы и истории (ИФЛИ), по отзывам его знакомцев, математику он знал и любил.
Приблизительно в одном возрасте – Достоевский на 28-м году, Солженицын на 27-м – оба были арестованы и приговорены к лишению свободы. Первый целиком, а второй частично отбывали срок наказания в Сибири, в одном и том же юго-западном ее районе. Оба получили свободу по амнистии и вернулись к нормальной жизни в Центральной России через десять лет, когда им уже подбиралось под сорок.
И тот и другой в жизни своей несколько раз сватались и были дважды женаты. Первый раз – на своих сверстницах и по страстной любви. Достоевский так, например, рассказывал о своих чувствах в письме к А. Е. Врангелю 21 декабря 1856 года: «Она сказала мне: да… Она меня любит… О! если б вы знали, что такое эта женщина». Солженицын ровно через сто лет вспоминал в одном из писем к Н. Решетовской, своей первой избраннице: «Сегодня – ровно 20 лет с того дня, который я считаю днем окончательного и бесповоротного влюбления в тебя… На другой день был выходной – я ходил по Пушкинскому бульвару (в Ростове-на-Дону. – В. Б.) и сходил с ума от любви». Несмотря на такую страсть, влюбление у того и другого, увы, не оказалось «бесповоротным»: у Достоевского при живой жене был мучительный, бурный роман с Апполинарией Сусловой; у Солженицына дело обернулось еще сложней.
Весной 1952 года, не дождавшись возвращения мужа, Н. Решетовская соединила свою жизнь с другим человеком. Через год Солженицын вышел из лагеря и в качестве ссыльного обосновался в поселке Кок-Терек, в Джамбульской области Казахстана. В тридцать четыре года холостому человеку естественно подумать о женитьбе. Он подумал и начал свататься. Летом 1955 года едет из Кок-Терека в Караганду, чтобы жениться там на женщине, с которой познакомился по переписке. Увы, этот модерновый способ витья семейного гнезда в данном случае почему-то дал осечку. Тогда, не теряя времени, следующим летом он мчится на Урал: там светила надежда построить гнездо посредством ветхозаветной свахи. Свах было даже две – жена и муж Зубовы, друзья Солженицына по ссылке. Сватали они свою племянницу Наташу. Но, увы, ни старые, ни новые формы сватовства не принесли Солженицыну успеха на обширных пространствах отечества от Караганды до Урала. И тогда он вспомнил о другой Наташе – о своей прежней жене, и вскоре ему удается вернуть ее, точнее говоря, создать условия для своего возвращения к ней в Рязань.
Хотя Солженицын и клялся жене, что и в шестьдесят лет будет любить ее «так же, как полюбил в восемнадцать», но… Через несколько лет у него – тайный роман с неизвестной нам дамой из Ленинграда. Однако до развода и новой женитьбы дело тогда, как и у Достоевского, не дошло. Решетовская объясняет это так: «Перемена образа жизни могла бы нанести ущерб творчеству. И Александр решил подавить свое влечение к другой женщине». Но через несколько лет – новый роман, на сей раз, увы, неподавимый. Солженицын расходится с Натальей Решетовской, женится на Наталье Светловой (если считать и уральскую, это уже третья Наталья в его жизни) и переезжает из Рязани в Москву. Во вторые браки оба вступали, когда им было под пятьдесят. Достоевский – опять по горячей любви; о Солженицыне точными сведениями по этому вопросу не располагаем. Во вторых браках жены уже не сверстницы мужей, как в первых, а гораздо моложе: у Достоевского ровно на двадцать пять лет, у Солженицына – лет на двадцать. И обе женщины по происхождению не совсем русские: мать Анны Григорьевны Достоевской (Сниткиной) была обрусевшая шведка, Наталья Светлова – еврейка по матери, принявшая христианство. В этих браках у обоих выросло по два ребенка, а первые браки были бездетными.
Оба писателя прожили по меркам нашей литературы довольно долгую жизнь: классик почти шестьдесят, наш современник – и того больше…
Так обстоит дело с некоторыми бросающимися в глаза биографическими совпадениями. Не правда ли, их довольно много? Странно, что они не стали предметом рассмотрения аналитиками.
Кое-что интересное можно обнаружить и в литературно-творческой сфере. И Достоевский и Солженицын о писательстве мечтали с детства и очень рано предприняли попытки сочинительства, причем на одинаково экзотическом материале: первый еще ребенком писал повести из венецианской жизни, а второй школьником сочинял что-то в духе Майн Рида. Их дебюты тоже имеют существенные черты сходства: и там и тут это было довольно небольшое произведение, и там и тут это явилось шумной сенсацией.
Достоевский вслед за «Бедными людьми» выступил с повестями «Двойник» и «Хозяйка», и новые вещи резко изменили отношение к нему прежних самых искренних сторонников и почитателей. Очень странным оказалось, в частности, то, что автор повестей вдруг предстал по сравнению с первой публикацией далеко не таким зрелым и даже не вполне сложившимся писателем.
Такой же резкий перелом случился и с Солженицыным. После «Одного дня Ивана Денисовича», превознесенного до небес, удивляли вещи, написанные торопливо, неряшливо, неглубоко: рассказ «Для пользы дела», очерк «Захар-Калита», повесть «Раковый корпус»… Здесь громкая знаменитость представала писателем не только менее опытным, но и зачастую просто неумелым. «В несколько месяцев литературная репутация Достоевского изменилась в корне» – эти слова из уже цитированной книги В. Бурсова опять вполне можно отнести и к Солженицыну.
Как обнаружилось вскоре же после их дебютов, оба писателя работают очень много, чрезвычайно плодовиты и при этом обращаются к самым разным жанрам. Солженицын пишет о себе: «Обминул меня господь творческими кризисами». И впрямь обминул. Да не только кризисами, но, допустим, долгими раздумьями – также. Из-под его пера литературная продукция идет лавинным потоком: «Раковый корпус» – 25 листов! «В круге первом» – 35 листов!! «Архипелаг ГУЛаг» – 70 листов!!! «Бодался теленок с дубом» – 50 листов!!! А там еще необъятное 10-томное «Красное колесо», огромный двухтомник «Двести лет вместе», еще повести, пьесы, рассказы, воспоминания… Так плодовиты только гении да графоманы.
Некоторые исследователи решительно заявляют о Достоевском, что прототипом его героев чаще всего служил он сам. Другие говорят, что дело обстояло несколько иначе: великий романист не послужил прототипом ни для одного своего персонажа, но все, что он писал, в известном смысле было писанием о самом себе, т. е. как художник он в первую очередь «черпал из себя». Еще более охотно и обильно «черпает из себя» Солженицын. Так, даже при беглом чтении видно, что Глеб Нержин, главный герой романа «В круге первом», – это очень во многом сам автор. Обстоятельное сопоставление увело бы нас сейчас слишком далеко, но один выразительный штришок все же приведем. Нержин признается приятелю: «Живой жизни я не знал никогда, книгоед, каюсь…» В этом же каялся в письме к жене и создатель образа Нержина: «Вырастает тридцатилетний оболтус, прочитывает тысячи книг, а не может наточить топора или насадить молоток на рукоять». Но вернемся к биографиям. Тут, пожалуй, интересней всего, как тот и другой держали себя в ситуациях, как ныне говорят, нештатных.
Продолжим навязанное нам сопоставление…
Б. Бурсов пишет: «Собственная натура пугала Достоевского. Он боялся и своего ума. Не только его громадности, но, я бы сказал, чрезмерной диалектичности, способной вывести противоположные заключения из одного и того же положения».
Солженицына собственная натура не пугает, наоборот, она ему довольно симпатична, хотя порой для порядка он может ее и пожурить. Не страшит, не обременяет его и громадность дарованного ему интеллекта. Что же касается «чрезмерной диалектичности» мозговых извилин, способных у него не только к противоположным выводам из одного и того же факта, но и умеющих из черного делать белое, а из белого – черное, то эта «диалектичность» просто восхищает его, и он не без некоторой выгоды пользуется ею при каждом удобном случае.
Редкую способность своего ума, исследуемую здесь, Солженицын обнаруживает при подходе не только к тем фактам и явлениям, которые касаются его лично, но и к имеющим гораздо более широкое значение. Допустим, негодовал он по поводу того, что у нас не издавали некоторых писателей 20-30-х годов, но когда сдвиг произошел и издавать начали, то его возмущало и это, он опять негодовал: журнал «Москва», опубликовавший не напечатанный в свое время роман М. Булгакова «Мастер и Маргарита», заклеймил за эту публикацию мерзким словцом «трупоед».
А однажды приключилась вот какая история. Александр Исаевич всегда чрезвычайно внимателен к тому, что подают на стол. И довелось ему как-то присутствовать на заседании секретариата Правления Союза писателей СССР. Он принимал активнейшее участие в заседании (обсуждалось его собственное дело), но тем не менее аккуратно зафиксировал все, что было на столе: «фруктовые и минеральные воды, крепкий чай с дорогим рассыпчатым печеньем, сигареты и шоколадные трюфели», итого – шесть наименований. «Вот они, народные денежки!» – гневно воскликнул в душе народный заступник. Но в другой раз он отмечает, что в «Новом мире» в кабинет главного редактора подавали (и то не всегда!) лишь «чай с печеньем и сушками», и это была, по наблюдению беспощадного реалиста, «высшая форма новомирского гостеприимства». Казалось бы, последнему обстоятельству народный заступник должен радоваться: это ли не сбережение национального достояния! Но нет, заступник с равной искренностью, с одинаковой страстью осуждает и то и другое: лимонад и трюфели в Союзе писателей – это, по его убеждению, едва ли не подрыв военно-экономической мощи державы, а сушки «Нового мира» – воплощение редакционного скупердяйства.
Оказавшись уже за границей, в 1975 году, в одном выступлении Солженицын уверял своих слушателей, что в нашей стране «нищенский уровень жизни». Но ведь раньше, негодуя по поводу того, что в тюрьмах и лагерях пища, возможно, действительно довольно проста (а с чего бы там угощать разносолами?), он гневно восклицал: «Это – сейчас, сегодня, когда ломятся наши продуктовые магазины!» Ну, так ли уж они ломились, наши магазины, это вопрос особый, нас-то интересует здесь все та же диалектичность ума, которая позволяет одновременно твердить и о нищенском уровне страны, и о ее изобилии.
Произнеся однажды длиннющую речь перед американцами, Солженицын закончил ее так: «Я сегодня, может быть, вмешался в ваши внутренние дела или как-то коснулся их, простите…» Просит прощения только за то, что коснулся. Какая деликатность! Да, наш герой решительно против вмешательства в дела других государств, особенно – против вмешательства нашей страны, например, в дела США. Об этом он заявлял неоднократно и чрезвычайно горячо. Но вот с какими заклинаниями обращался он в той же речи к американцам немного раньше: «Я говорю вам: пожалуйста, побольше вмешивайтесь в наши (т. е. в советские. – В. Б.) внутренние дела… Мы просим вас – вмешивайтесь!..» Такая диалектичность чрезвычайно похожа на дышло, о котором давно сказано: куда повернул, туда и вышло.
Много слов и сока своих нервов Солженицын потратил на то, чтобы доказать: служба государственной безопасности работает у нас нерасторопно, неквалифицированно, топорно. КГБ – это, мол, сборище неумех и недотеп. Допустим, мы ему поверили бы. Но в 1975 году американцы устроили у нас в стране выставку криминалистической техники. Ему не понравилось установление даже такого рода связей, и он принялся нашептывать всей Америке: «Надо знать ловкость КГБ: не то что две-три недели надо было стоять этой технике в советских помещениях под советской охраной, достаточно было двух-трех ночей, чтобы кегебисты все уже рассмотрели и перекодировали». Вот так недотепы! Да выходит, что ни сотрудник КГБ, то и знаменитый Левша: им американскую сверхсекретную штукенцию в два счета скопировать, как тому аглицкую блоху подковать.
Ярчайший образец диалектичности своего серого вещества Солженицын являет в рассуждении о тех, кто во время войны сотрудничал с оккупантами. Он квалифицирует это сотрудничество как «свободное владение своим телом и личностью». Да, одни отдавали свое «тело» и «личность», саму жизнь защите родины, а кое-кто в полном соответствии с диалектическим солженицынским представлением о правах человека – оккупантам. Свобода! Писатель особенно красноречив в оправдании и защите иных особ женского пола, у которых (увы, это случалось) сотрудничество доходило до постельного сожительства. Тут он даже взывает к великим духовным сокровищам человечества: «Да не вся ли мировая литература воспевала свободу любви от национальных разграничений? от воли генералов и дипломатов?»
Какая интересная получается картина: немцы-то, фашистская-то солдатня, взламывая границы чужих государств, оказывается, освобождали при этом народы Европы от оков национальных разграничений, несли им на своих штыках свободу личности, свободу любви. Да уж не ради ли этих свобод, видя досадный недостаток их в других странах, и войну-то они развязали? Не для большей ли крепости утверждения сих ценностей прихватывали с собой душегубки, строили концлагеря, сооружали крематории? Истинно так! – утверждает Солженицын. Душегубки – это только подспорье свободы, только третьестепенная деталь оккупации, а главным-то были куртуазность захватчиков, тонкость их обхождения, деликатность воспитания. Ведь помянутые особы «были покорены» не чем иным, а – «любезностью, галантностью, теми мелочами внешнего вида и внешних признаков ухаживания, которым никто не обучал парней наших пятилеток». Он готов извинить этих бедных «парней пятилеток», он даже проникся бы, возможно, симпатией к ним, если бы только не вели они себя так нелюбезно и негалантно по отношению к защитникам свободы любви, главным девизом которых было восклицание «Хенде хох!».
Нам уже невмоготу, а Солженицын все продолжает демонстрировать свою диалектичность, защищая тех же особ: «Кто они были по возрасту, когда сходились с противником не в бою, а в постелях?.. Они воспитаны ПОСЛЕ Октября в советских школах и в советской идеологии! Так мы рассердились на плоды рук своих?» Следовательно, какую бы мерзость, какое бы преступление человек ни совершил, внушает нам диалектик, мы не вправе «сердиться» на негодяя, если он учился когда-то в советской школе, ибо в этом случае перед нами не что иное, как «плод» наших собственных рук. И буржуазное общество тоже не имеет права сердиться на своих мерзавцев, ибо они, тамошние мерзавцы, опять же «плоды» не чьих-нибудь, а собственных рук. Допустим, осуждать Гитлера или Эйхмана какого-нибудь – за что? Ведь они всего-навсего «плоды»! Помнится, давным-давно у такого взгляда на мерзавцев всего мира были весьма горячие сторонники, но, к счастью, кажется, ни один из них не дожил до дней Нюрнбергского процесса.
Под этот эксгумационного происхождения взгляд, разумеется, полностью подпадает и сам Александр Исаевич: какое право имеем мы «сердиться» за все проделки его «тела» и «личности», какие могут быть с них взятки, если он родился через год с лишним после Октября, и бегал в советскую школу, и учился в советском вузе, и получал там Сталинскую стипендию, и был комсомольцем, и даже участвовал в драмкружке!
Вот, допустим, однажды в пору своего наибольшего успеха направился Солженицын в Институт изучения причин преступности. Цель при этом, очевидно, состояла в ознакомлении с работой данного учреждения, с ее результатами. Обстоятельно побеседовал с заместителем директора. Все прекрасно. А потом произошло следующее: заместитель, уже провожая гостя по коридору, вдруг предложил ему зайти познакомиться к директору. Совершенно ясно, что побуждение тут было самое доброе: у директора визитер мог получить какие-то дополнительные важные сведения, расширить и углубить свое представление об интересующей проблеме и т. д. Как же диалектический ум Солженицына расценил этот несомненно добрый и любезный жест? А вот: «Обманом завернул меня… Это посещение не планировалось! Мы уже все обговорили, зачем?» Словом, в его глазах добрый жест – обман, измена, коварная засада, и он уже едва не кричит «Караул!».
Когда Солженицына выдворяли из страны, то в самолете до Франкфурта-на-Майне, естественно, его сопровождали какие-то должностные лица, человека два-три. Он смотрит на них с крайним подозрением, но убеждается, что в руках у них нет никакого оружия. Это его несколько успокаивает. «Я понимаю, что такое открытая ладонь, – скажет наш герой позже. – Откройте эту ладонь, и все увидят, что в ней нет камня». Так вот здесь он своими глазами видит, что ладонь открыта и что камня нет, но вскоре диалектический ум подсказывает совершенно иной взгляд на дело: «Да, руки у всех пусты, т. е. свободны», – свободны для действия, для расправы, и все остальные два часа полета до Франкфурта он напряженно ждет, что на него прямо тут, в самолете, кинутся эти люди со свободными руками, и жуткая расправа начнется. Ну, например, как Аркашку Счастливцева при переездах труппы в большой мороз, закатают в половик, который лежит вдоль всего салона, но не затем, чтобы по прибытии на место, как того Аркашку, откатать, а чтобы ловчее сбросить с высоты восьми тысяч метров где-нибудь над Эльбой или Майном. Это им просто! И еще объявят, что выпал, дескать, нобелиат в результате им же затеянной драки или попытки захватить самолет.
Чрезмерная диалектичность ума Солженицына наглядно обнаруживается и при более пристальном сопоставлении семейной жизни – женитьб, разводов, новых женитьб – его и Достоевского. Допустим, у того и другого были соперники, точнее говоря, люди, которые стояли на их пути и мешали или могли помешать им соединиться с избранницами. Через отношение к этим людям в обликах обоих приоткрывается нечто довольно существенное.
Когда весной 1834 года в Семипалатинске «солдат без выслуги» Достоевский влюбился в Марию Дмитриевну Исаеву, она была замужем. Ее муж, Александр Иванович, учитель, болел чахоткой и сильно пил. Достоевский видел, как страдают любимая женщина и ее малолетний сын, и не мог не желать какого-то разрешения их судьбы, освобождения в той или иной форме от горькой участи, виновником которой был слабый и больной человек. Но вот Александр Иванович умер. Это было разрешение. А кроме того, не просто умер соперник – рухнуло препятствие на пути к любимой. И как же отозвался на эту смерть Достоевский? Он писал в те дни А. В. Врангелю: «Вы не поверите, как мне жаль его, как я весь расстроен. Может быть, я только один из здешних и умел ценить его».
Для тех, кто усомнится в искренности приведенных слов Достоевского, судьба словно нарочно заготовила в его жизни еще один подобный искус. Незадолго до смерти Исаев был переведен по службе в Кузнецк, и там, видимо, уже после его кончины, у молодой и обаятельной вдовы появился новый почитатель – Николай Борисович Вергунов, тоже учитель.
Вероятно, это оказалось довольно серьезной опасностью для чувств и намерений Достоевского, остававшегося в Семипалатинске, если он писал: «Я трепещу, чтобы она не вышла замуж…» Но наконец Мария Дмитриевна соглашается стать женой Достоевского. О, сколь многие из нас ощутили бы при этом не только радость, но и чувство превосходства над вчерашним соперником, презрение к нему, злорадство! Что же Достоевский? Он занят устройством соперника на службу, он умоляет того же Врангеля: «На коленях готов за него просить. Теперь он мне дороже брата родного, не грешно просить, он того стоит… Ради Бога, сделайте хоть что-нибудь – подумайте и будьте мне братом родным». В результате Вертунов получил место. С полным основанием эти «заботливые хлопоты о своем сопернике» Врангель считал доказательством того, «какая высокая душа, незлобивая, чуждая всякой зависти была у Федора Михайловича».
Как же относился к своему сопернику Солженицын?
Напомним его семейную историю. Он женился на Н. Решетовской весной 1940 года, в конце апреля, а в середине октября 41-го его взяли в армию. Таким образом, их семейная жизнь не длилась непрерывно и полутора лет, а после этого потекли долгие годы разлуки, лишь иногда прерываемые редкими и краткими свиданиями. Н. Решетовская так описывает состояние своей души летом 1951 года, т. е. к исходу десятого года разлуки: «У моей двоюродной сестры Нади только-только родилась Мариночка, смешной такой несмышленыш… А Таниной Галке уже 6 лет, мотается на велосипеде… А у меня так никогда никого и не будет?..» Думается, эта грустная зависть вполне понятна в устах 33-летней соломенной вдовы. Как вполне понятно и то, что пишет она дальше: «Наше будущее с Саней казалось мне сверх далеким… Он сам уже не воспринимался мной как живой человек во плоти и крови… Призрак… Скоро полтора года, как мы не виделись. Следующее письмо придет только осенью или зимой. Короткие открытки на имя тети Нины о получении посылок, будто отзвуки с другой планеты… Камин медленно угасал… Далекий любимый образ стал расплываться…
А когда я получила в Кисловодске письмо от В. С., то почувствовала, что получила письмо от реального человека…» Вдовец В. С., доцент-химик, настойчиво предлагал ей стать его женой. После сомнений и колебаний, весной 1952 года, т. е. на одиннадцатом году разлуки, она наконец решилась и пишет об этом вполне честно: «Не буду себя ни оправдывать, ни винить. Я не смогла через все годы испытаний пронести свою «святость». Я стала жить реальной жизнью… Я написала Сане, что у меня есть семья и что это настоящее…»
В конце 1956 года Солженицын и Решетовская сошлись вновь. Решетовская жила в Рязани. Истекал 15-й год их фактической разлуки; решение молодой полной сил женщины после долгих лет одиночества разорвать наконец его мертвящий круг по-человечески так понятно; судя по фактам, которые она сообщает, новый муж любил ее, и она была довольна своей надежной, прочной семьей; эта новая семейная жизнь длилась уже пятый год; наконец, у нового мужа было двое малых детей, с которыми у Решетовской, надо думать, наладились какие-то добрые отношения, и она им в известной мере заменяла умершую мать. И вот, несмотря на все это, Солженицын предпринимает решительные, энергичные и сильнодействующие меры с целью вернуть бывшую жену, точнее – с целью вернуться к ней. В ход идет все: и письма с чувствительными воспоминаниями о прошлом, и подстроенные общими знакомыми неожиданные для нее тайные встречи в Москве, и стихи собственного сочинения.
Н. Решетовская – образованный, эстетически воспитанный человек, талантливая музыкантша, но – она и женщина. Только последним обстоятельством можно объяснить, что такого-то рода стихи, как видно, и сыграли здесь решающую роль. Много лет спустя она скажет: «Свидание с Саней и его стихи разбередили мне душу». Дальше дело пошло проще и до того успешно, что месяца через три-четыре после первого свидания и стихов совместная жизнь Решетовской с В. С. оказалась разрушенной, а еще через месяц-полтора Солженицын уже был хозяином в ее доме.
Чем объяснить такое страстное стремление нашего героя во что бы то ни стало вернуться к прежней жене?
Сам он объясняет возвращение в 20-х годах на родину Максима Горького голой корыстью: оказавшись, мол, за границей, он «с удивлением не обнаружил вокруг себя мировой славы, а затем – и денег. Стало ясно, что за деньгами и оживлением славы надо возвращаться в Союз». Доказательств такого объяснения не приводится, их нет, а возможность того, что писатель вернулся на родину из простой и вековечной у людей любви к ней, автор исключает.
Удивительный человек Солженицын! Конструируя подобного рода обвинительные сооружения, он почему-то никогда не может сообразить, что ведь тем самым дает право другим использовать эти методы конструирования против него. Действительно, если он отказывает большому писателю в таком основополагающем, свойственном в той или иной мере едва ли не всем чувстве, как любовь к родине, «к отеческим гробам», то почему бы и нам не допустить, что столь частное и личное, хрупкое и прихотливое чувство, как любовь к определенной женщине, за полтора десятилетия разлуки угасло, испарилось, умерло? Если он заявляет, что Максимом Горьким в его решении вернуться руководила не любовь, а корысть, то отчего и нам не высказать предположение, что он вернулся к жене не из любви, а по расчету? Тем более что у него-то нет никаких доказательств – ни прямых, ни косвенных, ни лирических, ни психологических, а у нас кое-что наводящее на сомнение имеется: и длительность разлуки с Решетовской; и имевшие место его попытки жениться на других женщинах; и то, что жил он в ту пору довольно трудно, получая небольшую учительскую зарплату, снимал угол у хозяйки в глухой владимирской деревне, а бывшая жена – кандидат наук, доцент, заведует кафедрой в областном городе недалеко от Москвы, получает около четырехсот рублей, живет в двухкомнатной квартире, – это все и теперь, право же, очень неплохо, а уж в 1956-то году было до ужаса соблазнительно. Особенно, конечно, для человека, только что вернувшегося к нормальной жизни после долгих лет лагерей и ссылки, а сверх того – решившего посвятить себя литературному труду, требующему времени, покоя и благоприятных условий быта.
Да, все это мы могли бы допустить, все это имеем право предположить, но… ведь нас интересует здесь другое: как отнесся победитель к поверженному сопернику, принужденному расстаться с любимой женщиной, с дорогим для него домом, с уже давно привычным укладом жизни и почти в пятьдесят лет вернуться на холостую стезю с двумя мальчиками-сыновьями? Кстати, Солженицын был на десять лет моложе своего соперника, а Достоевский – на десять лет старше. Но тут возникает еще и особое обстоятельство: Решетовская пишет, что, добившись ее согласия на возобновление совместной жизни, «Саня считал своим долгом еще и еще предостеречь меня, на что я иду. Ведь он серьезно и безнадежно болен, обречен на недолгую жизнь. Ну год, ну два…» Вот ведь как: разоряя дотла чужое семейное гнездо, Солженицын предполагал просидеть на его развалинах не более двух лет! Уже одно это, казалось, должно было породить сознание великой вины перед изгнанным соперником. Увы, ничего подобного не произошло. Солженицын не только не испытывал никакой вины перед ним, но и назвал его «негодяем», ибо он, мол, «соблазнял к женитьбе жену живого мужа». Решетовская заметила по этому поводу: «А позже сам не остановится перед тем, чтобы при живой жене соблазнять женитьбой другую женщину…»
И еще до этого был случай, когда Солженицын признался жене, что полюбил другую женщину и находится в известных отношениях с ней. Жена ответила так, как в ее положении ответили бы многие: если чувство столь велико и необоримо, то забирай свои пожитки и отправляйся к новой возлюбленной; а если это всего лишь интрижка, то зачем о ней рассказывать? Александр Исаевич был глубоко оскорблен таким ответом, он заявил, что его не за что иное, а лишь «за правду гонят из дома». Диалектический ум позволял ему без особого труда назвать человека, которого сам сделал несчастным, негодяем, свою прямую измену жене – правдой, а закономерный на это ответ жены, продиктованный чувством собственного достоинства, представить гонением на горемычного правдо-любца. Ах, как все это похоже на поведение Фомы Фомича Опискина у Достоевского!.. Фома тоже уверял, что его гонят за правду…
Достоевский, как уже говорилось, – человек страсти, порыва. В его жизни было немало странных внезапных поступков. А у Солженицына все заранее обдумано, взвешено, все спланировано наперед. Почти всегда его жизнь – это «сеть замыслов, расчетов, ходов». Рассказывая о себе, он то и дело отмечает: «Мой план был такой», «У меня зародился новый план… Этот планчик застал Твардовского врасплох» и т. д.
В студенческие годы по разным дисциплинам, которые изучал в университете, Солженицын делал бесчисленные выписки, систематизировал их, составлял картотеки. И уже это было, конечно, не чем иным, как одним из проявлений склонности к планированию, к перспективе. В зрелую пору он расписал по карточкам всю огромную книгу Даля «Пословицы русского народа». Н. Решетовская вспоминает: «Чтение, разметка, выписывание, переклассификация… Я перепечатывала пословицы на машинке. Муж мечтал иметь дома вазу, наполненную карточками с пословицами, чтобы их вынимать, перебирать». Голубая мечта зубрилы! Кажется, она не осуществилась… В рязанскую пору своей жизни, впервые задумав поехать в Ленинград, Солженицын долго работал над большой картотекой по истории, художественным достопримечательностям и некоторым особенно интересным маршрутам города. За несколько месяцев до поездки даже выписал в Рязань «Ленинградскую правду», чтобы быть в курсе городских новостей. И такая же обстоятельная запланированность предшествовала поездкам на Байкал, в Прибалтику и другим путешествиям, которых было немало.
Тщательно (и небезуспешно!) старался он спланировать свой литературный дебют, в частности, его момент: «Нельзя было ошибиться! Нельзя было высунуться прежде времени. Но и пропустить редкого мига тоже было нельзя!»
Позже в театре «Современник» готовилась пьеса Солженицына «Олень и шалашовка», а в «Новом мире» вот-вот должны были появиться его новые рассказы. Страшновато: вдруг спектакль после первого же представления прихлопнут? Ведь говорил сам Твардовский, что если бы от него лично зависело, то он бы эту пьесу запретил. И что, если запрет спектакля пагубно скажется на судьбе рассказов? Испугавшись такой перспективы, автор взял в руки карандаш и начал подсчитывать: «Тираж «Нового мира» – сто тысяч. А в зале «Современника» помещается только семьсот человек…» 100 000–700 = 99 300. И он делает выбор в пользу журнала.
У него были заготовлены варианты своего поведения на самые неожиданные случаи жизни. Так, одно время он жил на московской квартире Ростроповича, жил долго и безо всякой прописки. Конечно, милиция могла поинтересоваться. Но наш герой начеку: «На случай прихода милиции у меня была отличная защита придумана, такая ракета, что даже жалко – запустить не пришлось». Ну, какая уж там «ракета», мы не знаем, может, та же самая, что у известного «ракетчика» Подколесина: бегство из окна или через черный ход, но как бы то ни было, а какой-то планчик и тут имелся.
Потом переехал на дачу к Ростроповичу. Здесь, как и на городской квартире, никто его не беспокоил, но он опять предусмотрел возможность внезапной встречи с представителями властей: «На такой случай лежала у меня приготовленная бумага – в синем конверте, в несгораемом шкафике». Опять не ведаем, что за таинственная бумага. Не исключено – блатная справка из психдиспансера, что поименованный гражданин по состоянию здоровья нуждается в загородной тишине и в усиленном кислородном питании.
Всякий раз, когда Солженицыну предстояло принять участие в каком-нибудь заседании (они посвящались главным образом его собственным делам), он готовился к этому с поразительным тщанием. Всегда считал нужным не только произнести речь, но и записать происходящее. «Я заготовил чистые листы, пронумеровал их, поля очертил», – говорит в одном случае. В другом: «Пришел раньше назначенного на пять-семь минут, чтобы не на коленях досталось писать, а захватить бы место у единственного круглого столика, на нем бы разложиться со всеми цветными ручками…» Все обдумано, все предусмотрено!
Направляясь в «Новый мир» на обсуждение своего романа «В круге первом», романист программировал даже то, в какой очередности здороваться с членами редколлегии: «Еще входя, я постарался в таком порядке поздороваться, чтобы с Дементьевым – последним». Не знаем, заметил ли покойный А. Г. Дементьев сей страшный удар по своему самолюбию.
Право же, не так легко представить себе ситуацию, которую Солженицын не моделировал бы в уме и мысленно не предопределял бы свое поведение в ней. Диапазон тут и во времени, и в характере ситуаций широчайший. Так, твердо запланировав сделать предложение Решетовской 2 июля 1938 года, Саня Солженицын шел на свидание, имея в кармане заранее написанное письмо, которое вручил бы ей в том случае, если она отказала бы. Ах, мол, нет? Ну тогда, дорогая Наташа, прочитай, пожалуйста, это, а там досмотрим…
Итак, вглядываясь в облики Достоевского и Солженицына, мы видим, что, в сущности, перед нами два не только разных, но и противоположных по своей духовно-нравственной основе человека.

Загадка ареста Солженицына

Немало писателей, на долю которых выпали арест, тюрьма, ссылка, оставили об этом воспоминания, которые, естественно, весьма различны не только по реальным обстоятельствам, но и по тону, по эмоциональной окраске. Так, Достоевский рассказал о своем аресте с иронической усмешкой: «Двадцать второго или, лучше сказать, двадцать третьего апреля (1849 года) я воротился домой часу в четвертом от Григорьева, лег спать и тотчас же заснул. Не более как через час я, сквозь сон, заметил, что в мою комнату вошли какие-то подозрительные и необыкновенные люди. Брякнула сабля, нечаянно за что-то задевшая. Что за странность? С усилием открываю глаза и слышу мягкий симпатический голос: «Вставайте!»
Смотрю: квартальный или частный пристав, с красивыми бакенбардами. Но говорил не он; говорил господин, одетый в голубое, с подполковничьими эполетами.
– Что случилось? – спросил я, привставая с кровати.
– По повелению…
Смотрю: действительно, «по повелению». В дверях стоял солдат, тоже голубой. У него и звякнула сабля… «Эге? Да это вот что!» – подумал я.
– Позвольте же мне… – начал было я.
– Ничего, ничего! Одевайтесь. Мы подождем-с, – прибавил подполковник еще более симпатическим голосом.
Пока я одевался, они потребовали все книги и стали рыться; немного нашли, но все перерыли. Бумаги и письма мои аккуратно связали веревочкой. Пристав обнаружил при этом много предусмотрительности: полез в печку и пошарил моим чубуком в старой золе. Жандармский унтер-офицер по его приглашению стал на стул и полез на печь, но оборвался с карниза и громко упал на стул, а потом со стула на пол. Тогда прозорливые господа убедились, что на печи ничего не было.
На столе лежал пятиалтынный, старый и согнутый. Пристав внимательно разглядывал его и наконец кивнул подполковнику.
– Уж не фальшивый ли? – спросил я.
– Гм… Это, однако же, надо исследовать… – бормотал пристав и кончил тем, что присоединил его к делу.
Мы вышли. Нас провожали испуганная хозяйка и человек ее, Иван, хотя и очень испуганный, но глядевший с какою-то тупой торжественностью, приличною событию, впрочем, торжественностью не праздничною. У подъезда стояла карета; в карету сели солдат, я, пристав и подполковник; мы отправились на Фонтанку, к Цепному мосту у Летнего сада.
Там было много ходьбы и народу. Я встретил многих знакомых. Все были заспанные и молчаливые. Какой-то господин статский, но в большом чине, принимал… беспрерывно входили голубые господа с разными жертвами.
– Вот тебе, бабушка, и Юрьев день! – сказал мне кто-то на ухо.
23 апреля был действительно Юрьев день…
Нас разместили по разным углам в ожидании окончательного решения, куда кого девать. В так называемой белой зале нас собралось человек семнадцать…
Вошел Леонтий Васильевич… (Дубельт).
Но здесь я прерываю мой рассказ. Долго рассказывать. Но уверяю, что Леонтий Васильевич был преприятный человек».
В обстоятельности повествования, в падении одного из «прозорливых господ» с печи, в «симпатическом» голосе другого, в «красивых бакенбардах» третьего, в иронической реплике по поводу пятиалтынного, в «тупой торжественности» Ивана, в упоминании о Юрьевом дне, в добродушно-насмешливом комплименте шефу жандармов Дубельту, наконец, в нежелании продолжать рассказ – сколько во всем этом выдержки, достоинства, превосходства над «необыкновенными людьми», умения спокойно, с усмешкой взглянуть со стороны на то даже, что оказалось началом столь тяжких мук.
Могут сказать: «А велика ли цена выдержке, иронии, если дело-то было много лет назад?» Да, рассказ об аресте был записан Достоевским 24 мая 1860 года – спустя одиннадцать лет. Но…
Александр Солженицын поведал о своем аресте через двадцать восемь – срок почти в три раза больший, и тем не менее в его рассказе не только не оказалось выдержки, превосходства или иронии, но и обнаружилось нечто в известном смысле противоположное. И это тем более разительно, что ведь для Достоевского арест обернулся каменным мешком Алексеевского равелина (почти год!), изуверской, доведенной вплотную до команды «пли!» инсценировкой смертной казни, кандалами, тяжким каторжным трудом, смрадной казармой, тремя блохастыми досками на общих нарах, тараканами в щах, наконец, унизительной, бесправной солдатчиной, – а Солженицын ничего этого не изведал. И, однако же, вот каков его рассказ:
«Комбриг вызвал меня на КП, спросил зачем-то мой пистолет, я отдал, не подозревая никакого лукавства, – и вдруг из напряженной в углу офицерской свиты выбежало двое контрразведчиков, в несколько прыжков пересекли комнату и, четырьмя руками одновременно хватаясь за звездочку на шапке, за погоны, за ремень, за полевую сумку, драматически закричали:
– Вы арестованы!
И обожженный и проколотый от головы к пяткам, я не нашел ничего умней, как:
– Я? За что?..»
Тут многое удивительно. И то, что рассказчик отдает комбригу пистолет без малейших сомнений; и то, что с него сорвали ремень; и то, что арестовали его не по-тихому, не в укромной обстановке, как водится, а в присутствии целой «офицерской свиты», для которой устроили спектакль; и то, что контрразведчики не просто подошли и объявили об аресте, а «выбежали» сразу двое из «свиты» и тарзаньими «прыжками» пересекли комнату, словно опасаясь сопротивления уже обезоруженного человека, да еще при этом «драматически» заорали в две глотки. Право, эти «драматические» голоса гораздо менее достоверны, чем «симпатический» голос у Достоевского.
А какой тут еще и совершенно кошмарный фон! Оказывается, сцена ареста разыгралась в сложнейшей фронтовой обстановке: «окружили не то мы немцев, не то они нас». И все это совершалось «под дыханием близкой смерти»: «Дрожали стекла. Немецкие разрывы терзали землю метрах в двухстах». Жутко сказать, смерть дышит не то в лицо, не то в затылок, а этим мерзавцам из контрразведки хоть бы хны, им только бы сцапать Александра Исаевича, горемыку. Интересно еще и то, почему в столь ответственный момент сражения вокруг комбрига собралась целая свита офицеров, когда всем им надлежало быть на своих постах в боевых порядках рядом с солдатами. А как и зачем стали бы выводить из окружения, если это окружение, арестованного антисоветчика? Не лучше ли было вывести честных солдат?
Но есть и другая версия ареста. Ее мы находим в книге первой жены писателя Натальи Решетовской «В споре со временем»: «Все произошло неожиданно и странно. 9 февраля (1945 года) старший сержант Соломин зашел к своему командиру с куском голубого бархата…» Одессит Илья Матвеевич Соломин – ординарец Солженицына. За девять месяцев до этого именно его послал он с блатными документами и с таким же обмундированием в Ростов, приказав доставить ему в землянку в качестве боевой подруги законную жену. В ту пору, в той обстановке такой приказ разве что только одессит и мог выполнить. И действительно, молодая супруга была доставлена и, по ее словам, чудесно провела в уютной землянке мужа несколько недель за переписыванием его рассказов, за чтением у камелька «Жизни Матвея Кожемякина» Горького и за другими еще более увлекательными делами. А еврей Соломин с конца семидесятых годов живет в США.
Итак, ординарец зашел к своему командиру с куском голубого бархата. Что же дальше? «Я сказал ему, – передает Решетовская слова Соломина, – что у меня ведь все равно ни кого нет. Давайте пошлем в Ростов Наташе, блузка выйдет…»
Как видим, ни о каком окружении, ни о каком дыхании близкой смерти и речи нет. Командир и его ординарец заняты спокойным и самым обычным в те дни делом: судачат, как использовать кусок трофейного бархата. Дело-то было в Восточной Пруссии.
Соломин продолжал: «В этот момент вошли в комнату двое. Один говорит: «Солженицын Александр Исаевич? Вы нам нужны». Какая-то сила толкнула меня выйти следом. Он уже сидел в черной «эмке». Посмотрел на меня, или мне показалось, таким долгим взглядом… Его увезли. Больше я его не видел». Такова бархатная версия ареста: ни тарзаньих прыжков, ни хватания в четыре руки, ни воплей «Вы арестованы!». Все тихо, деловито, обыденно.
«Сам не знаю почему, – закончил рассказ ординарец, – побежал я к его машине. Там стоял ящик из-под немецких снарядов. Раскрыл. Книжки… Перевернул обложку на одной, смотрю – портрет Гитлера».
Вот вам и первая загадка солженицынского ареста: какой версии верить – авторской или той, что рассказали ординарец и супруга арестованного? Железной или бархатной?
Уместно заметить, что такие загадки и дальше часто встречаются в биографии нашего героя. Например, с июля 1947 года до мая 1950-го он находился в спецтюрьме «Марфино» в районе Останкино. Вдруг, рассказывает с его слов Н. Решетовская, «19 мая «совершенно неожиданно» муж уехал из Марфино. Писал, что не думал, что это произойдет так скоро, что ему очень хотелось «прожить там до будущего лета». Желание вполне понятное, ибо это была весьма привилегированная тюрьма.
««Обстоятельства шаг за шагом ускоряли отъезд и сделали его неизбежным», – писал он мне», – продолжает бывшая жена. Но если так, если «шаг за шагом», то, во-первых, почему же ранее говорилось о полной неожиданности «отъезда»? Во-вторых, что это за «обстоятельства»? в чем их суть? какого они характера? Неизвестно. Тайна. А ведь именно они, выходит, оказались причиной «отъезда». Такова первая версия.
«В другом письме, написанном уже не мне, – читаем дальше у Решетовской, – он объяснил свой отъезд тем, что просто перестал работать». Это вторая версия. Человека просто выставили за безделье и саботаж. Но тогда непонятно, почему он уверял жену, будто уехал «вполне по-хорошему».
«Мне известна еще одна версия Солженицына по поводу того же, сообщенная им Леониду Власову, – вспоминает жена. – Он оказался жертвой спора двух начальников, которые «не поделили его между собой», и старший, наделенный властью, послал его «на такую муку»…» Очень красивая версия, но она решительно противоречит второй: кому нужен бездельник? кто захочет затевать спор из-за саботажника? Кроме того, в этой тюрьме, являвшейся научно-исследовательским институтом, занимались секретными проблемами связи, а Солженицын «никогда не имел к ним никакого отношения по причине полной неосведомленности в них», – чего ж из-за такого спеца спорить?
Итак, перед нами уже не две, как в случае с арестом, а три совершенно разные версии одного и того же события, и в отличие от версий ареста все они принадлежат Самому Солженицыну, рассказаны им трем разным людям. Столь многогранен, сложен и духовно богат этот человек.
Какой же версии верить? Последняя из них, как уже сказано, выглядит не менее красиво, чем легенда о гении древности: «Спорили семь городов за честь быть отчизной Гомера…» Но, увы, она совершенно неубедительна, ибо наш Гомер в вопросах связи ни бэ ни мэ. Весьма легковесна и вторая версия: уж где-где, а в тюрьме-то, даже в самой привилегированной и либеральной, есть средства заставить работать обнаглевшего лодыря. Остается третья, все объясняющая какими-то таинственными «обстоятельствами», нарастающими шаг за шагом. Скорее всего, тут-то собака и зарыта. Эта версия появилась первой, а первый порыв, как известно, почти всегда правдив или близок к этому. А то, что человек ни сразу, ни потом не счел возможным объяснить суть «обстоятельств» даже родной жене, говорит об их серьезности. Словом, загадка локализована, однако осталась не раскрыта.
Но, между прочим, различия в версиях, как было с версиями ареста, в иных случаях не столь уж и важны. Здесь для понимания человеческой сути действующих лиц гораздо содержательнее различие между характерами их рассказов о происшедшем. В самом деле, как много говорит нам непохожесть спокойно-иронического, добродушно-обыденного рассказа Достоевского на рассказ Солженицына то истерически взвинченный, то величественный и жуткий, подобно картине Карла Брюллова «Последний день Помпеи» с ее поистине близким дыханием смерти.
К слову сказать, различие между двумя рассказами еще и в том, что Достоевский не только не перетрусил, но даже и не удивился тому, что за ним пришли, а Солженицын в страхе, который не забыл и двадцать восемь лет спустя, как букашка, «обожженный и пронзенный от головы к пяткам», оторопело воскликнул: «За что?» Так вот, за что же его арестовали? Ведь это главное, а не обстоятельства ареста и не рассказ о нем. И здесь нас ждут новые еще более увлекательные загадки.
Как известно, Достоевский был арестован за активное участие в революционно-демократическом кружке М. В. Петрашевского, и произошло это по доносу.
В давней статье «Литгазеты» о Солженицыне говорилось: «Он был осужден по обвинению в антисоветской деятельности». Темпераментная Лидия Чуковская, великая почитательница нового таланта, не могла безропотно пропустить такое ужасное обвинение в адрес своего кумира и тотчас воскликнула: «Какое право, моральное и юридическое, имеет газета публично заговаривать о не совершенном им преступлении?!» И в доказательство полной невиновности означенного кумира перед советской властью сослалась на предисловие к одному из изданий «Ивана Денисовича» в 1963 году, где было сказано: «Арестован по ложному доносу». Солженицын, болезненно внимательный ко всему, что о нем пишут, читал, конечно, это предисловие заранее. Но Достоевский мог назвать своего доносчика: Антонелли. А он, и все его почитатели, и архивы КГБ за пятьдесят лет так и не назвали доносчика. В чем же дело? И был ли доносчик-то?
Капитан второго ранга Бурковский, находившийся вместе с нашим героем в Экибастузском лагере и даже послуживший ему в «Иване Денисовиче» прототипом для образа кавторанга Буйновского, говорил чехословацкому журналисту Т. Ржезачу, биографу писателя: «Солженицын рассказывал мне, что он на фронте попал в окружение, стал пробиваться к своим и оказался в плену. Его посадили якобы за то, что он сдался». Однако достоверно известно, что ни в каком плену, кроме плена своих литературнополитических фантасмагорий, Александр Исаевич никогда не был. И все же в «Архипелаге» он настаивает именно на этой версии, причислив себя к тем, кто, вернувшись из плена, попал в лагеря «за одно то, что все-таки остались жить». Такова первая авторская версия. Но, как всегда, у него есть и запасная:
«Я арестован за переписку с моим школьным другом». За переписку! За одну лишь чистую любовь к эпистолярному жанру. Тут нельзя не вспомнить некоего Баклушина из «Записок» Достоевского. Герой, от лица которого ведется там повествование, спрашивает его, за что он угодил на каторгу. «За что? Как вы думаете, Александр Петрович, за что? – переспросил Баклушин. – Ведь за то, что влюбился!» Собеседник едва сдержал улыбку: «Ну, за это еще не пришлют сюда». Тогда жертва любви несколько уточнил обстоятельства: «Правда, я при этом деле (т. е. при небесной влюбленности-то! – В. Б.) одного немца из пистолета пристрелил». И тут же искренне добавил: «Да ведь стоит ли ссылать из-за немца, посудите сами!»
В случае с Солженицыным тоже был свой «немец» – «критика Сталина», содержавшаяся в переписке с другом Николаем Виткевичем. В многочисленных устных и письменных заявлениях, например в письме Четвертому съезду писателей в мае 1967 года, он долго будет твердить, что арестован именно за это. Многие станут горячо сочувствовать ему: ну, в самом деле, можно ли человека лишать свободы за одну лишь бескорыстную любовь к писанию писем да к нелицеприятной критике! И никто не вспомнил о Баклушине.
А суть-то дела вот в чем. Солженицын уверяет: «Наше (с моим однодельцем Николаем Виткевичем) впадение в тюрьму носило характер мальчишеский. Мы переписывались с ним во время войны и не могли, при военной цензуре, удержаться от почти открытого выражения своих политических негодований и ругательств, которыми мы поносили Мудрейшего из Мудрых». Позже делает такое добавление: «Мы с Кокой совсем были распоясаны. Нет, мы не писали прямо «Сталин» и «Ленин», но…» И приводил грязные издевательские прозвища.
Тут надо отметить два важных момента. С одной стороны, Виткевич сказал упоминающемуся Ржезачу, что никакой равноценной двусторонней переписки подобного содержания не велось, а были только письма Солженицына этого рода и устные разговоры с ним при встрече в июле 43-го года. «Я всегда полагал, – заметил при этом Виткевич, – что то, о чем мы с Саней говорили, останется между нами. Никогда и никому я не говорил и не писал о наших разговорах».
С другой стороны, в дальнейшем Солженицын признался, что похожие письма он посылал не одному Виткевичу, а «нескольким лицам»: «Своим сверстникам и сверстницам я дерзко и почти с бравадой выражал в письмах крамольные мысли». Таких адресатов оказалось с полдюжины. Один из них, приятель школьной и студенческой поры Кирилл Симонян, впоследствии главный хирург Советской Армии, рассказывал: «Однажды, это было, кажется, в конце 1943 или в начале следующего года, в военный госпиталь, где я работал, мне принесли письмо от Моржа (школьное прозвище друга. – В. Б.). Оно было адресовано мне и Лидии Ежерец, жене, которая в то время была со мной. В этом письме Солженицын резко критиковал действия Верховного командования и его стратегию. Были в нем резкие слова и в адрес Сталина».
Солженицын уверяет, что его адресаты отвечали ему почти тем же. Но это совсем не так. Симонян рассказывал: «Мы ответили ему письмом, в котором выразили несогласие с его взглядами, и на этом дело кончилось». Такого же характера ответ послал и Л. Власов, знакомый морской офицер. Другие, как Виткевич, просто промолчали в ответ.
Итак, человек написал и послал не одно письмишко с какой-то эмоциональной антисталинской репликой, а много писем по разным адресам, и в них – целая политическая концепция, в соответствии с которой он поносил не только Сталина, но и Ленина. Почти через тридцать лет признает: «Содержание наших писем давало по тому времени полновесный материал для осуждения нас обоих». А еще позже, находясь уже за границей, проявив все-таки большую самокритичность, чем бедолага Баклушин, скажет в выступлении по французскому телевидению: «Я не считаю себя невинной жертвой. (Мог бы добавить: «в отличие от Лидии Чуковской». – В. Б.) К моменту ареста я пришел к весьма уничтожающему выводу о Сталине. И даже со своим другом мы составили письменный документ о необходимости смены советской системы».
Спрашивается, что оставалось делать сперва работникам военной цензуры, прочитавшим кучу «крамольных писем» Солженицына, а потом – сотрудникам контрразведки, прочитавшим еще и помянутый «документ», в котором речь-то шла не о системе Станиславского, – что оставалось им делать, если они хотели оставаться цензорами и контрразведчиками, а не отставными балеринами. Где, когда существовала государственно-политическая система, которая на составителей подобных «документов» взирала бы равнодушно? Все это усугублялось еще и тем, что Сталин являлся Верховным Главнокомандующим армии, а его критик Солженицын – армейским офицером, рассылавшим сверстникам и сверстницам на фронте и в тылу письма, направленные на подрыв авторитета Верховного Главнокомандования. В любой армии, в любой стране подобные действия офицера в военное время на фронте будут расценены не иначе как военное и государственное преступление в пользу врага. Тем более, если враг еще находится на родной терзаемой земле. Нет, совершенно прав этот товарищ, когда говорит: «Я не считаю себя невинной жертвой». Какая уж тут невинность…
И тем не менее, называя свой арест «впадением в тюрьму», Солженицын старается внушить нам, что это «впадение» носило совершенно случайный, «мальчишеский» характер. Да, конечно, дескать, виноват, но уж очень был простодушен, наивен и открыт: «Когда я потом в тюрьмах рассказывал о своем деле, то нашей наивностью вызывал только смех и удивление. Говорили мне, что других таких телят и найти нельзя. И я тоже в этом уверился». Ну, а потом захотел уверить и нас: что, мол, с меня взять – теленок! Хоть и бодался с дубом. Тут мы подходим к главной загадке солженицынского ареста.
С целью убедить нас в своей наивности находчивый автор выискал историческую параллель: «Читая исследования о деле Александра Ульянова, узнал, что они попались на том же самом – на неосторожной переписке». Действительно, член террористической группы Пахомий Андреюшкин послал из Петербурга в Харьков слишком откровенное письмо своему другу студенту Ивану Никитину, и оно было перехвачено полицией. Вот, дескать, еще когда среди противников режима телята водились. Как же после этого не поверить в случайность солженицынского «впадения в тюрьму»?
Да, все вроде так: параллель, сходство. Но, присмотревшись внимательней, нетрудно увидеть кое-какое различие. Начать хотя бы с того, что Андреюшкину был всего 21 год, а Солженицыну шел уже 27-й, т. е. первый-то действительно почти мальчик – студент, мало что в жизни еще повидавший, а второй – человек, за плечами которого все-таки уже университет, два курса ИФЛИ, работа в школе, военное училище, офицерское звание, командирская должность, фронт. Один из них еще вполне мог быть достаточно неопытным и наивным, но откуда этим трогательным качествам взяться у второго? К тому же в 1887 году в России царил мир, военной цензуры, которая проверяла бы всю корреспонденцию, не существовало, и Андреюшкин, естественно, мог рассчитывать, что его письмо не прочитает никто, кроме адресата; у Солженицына же, который прекрасно знал о всеобщей военной цензуре, была полная уверенность в обратном. Кроме того, Андреюшкин писал из большого города в город тоже не маленький, он имел возможность бросить письмо в любой почтовый ящик столицы и, конечно, понимал, что это обстоятельство, в случае худого оборота дела, сильно затруднило бы розыск отправителя письма, да и обратного адреса он на конверте не написал, в итоге его искали целых пять недель; Солженицын не располагал роскошным выбором почтовых ящиков и отделений связи: письма на фронте мы отдавали в руки почтальону подразделения, который относил их всегда на одну и ту же ППС (полевая почтовая станция). Надо думать, при таких условиях установить авторство писем, если предположить, что они были без подписи, а это едва ли так, не представляло слишком сложной задачи.
Наконец, Андреюшкин писал своему единомышленнику, и, ясное дело, у него были все основания рассчитывать на понимание и на тайну со стороны адресата; у Солженицына же дело обстояло совсем наоборот: никто из его адресатов (кроме Виткевича, видимо) не являлся его единомышленником в вопросах о Сталине, о действиях Верховного Главнокомандования, тем более – о советской системе. И это тоже было ему известно. Кстати, упоминающийся морской офицер Л. Власов, пославший отрицательный ответ на крамольное письмо, фигура для всей этой истории чрезвычайно показательная. Солженицын даже и не знал его как следует, они случайно познакомились в поезде Ростов – Москва в марте 1944 года при возвращении из отпуска на фронт, потом обменялись несколькими письмами – и все. И вот с одномоментным вагонным попутчиком Солженицын делится мыслями, за которые в те дни и в его положении совсем не трудно было угодить за решетку! Ведь если бы даже письмо незамеченным проскочило цензуру, то сам адресат мог оказаться человеком, который сообщил бы о нем куда следует. Разве одно это не поразительная загадка!
И тут следует сказать об одной весьма характерной особенности Солженицына, которая делает всю историю его ареста еще более загадочной.
Уж раз мы вспомнили Достоевского (а его постоянно вспоминают как чуть ли не духовного собрата нашего героя), то можно заметить, что он, как уже говорилось, был человеком страсти, порыва, его жизнь изобилует импульсивными, необдуманными, рискованными поступками, нередко приводившими к беде. А Солженицын – человек системы, он ничего не делает просто так, наобум, как правило, у него все обдумано, взвешено, спланировано, скалькулировано.
И ведь это всю жизнь, с юных лет!
Вот просто комический случай. Перед высылкой из страны Солженицына задержали и повезли на ночь в Лефортовский изолятор. О чем же думает он, сидя в машине? Да опять планирует: «Как бы мне выйти (из машины в Лефортове) пооскорбительней для них», т. е. для сопровождающих. Каким образом выход из машины может быть оскорбительным для кого-то, мы не знаем.
Спал он в изоляторе плохо: терзали мучительные раздумья. О чем может терзаться неожиданно арестованный человек? О малых детях, о жене, о прерванном деле, о неизвестном будущем… Нет, нашего узника мучит совсем не это. Он напряженно размышлял о том, как ему вести себя завтра, когда в камеру войдет начальство: вставать навстречу или нет? Запланировал: не встану! «Уж мне-то теперь – что терять? Уж мне-то – можно упереться. Кому ж еще лучше меня?» Действительно, ведь уже нобелевский лауреат, и на Западе наверняка подняли уже невероятный шум. Да, он не встанет. Он покажет себя этим держимордам! Утвердив диспозицию завтрашнего сражения, заснул.
Но вот и утро, в двери гремит ключ. Нобелиат просыпается и решительно садится на кровать. Дверь открывают – нобелиат храбро сидит. Входит полковник и еще кто-то. Нобелиат продолжает отчаянно сидеть. Полковник приближается. Нобелиат, очертя голову, сидит. Полковник говорит: «Почему не встаете? Я начальник изолятора». И что же? Медленно, нехотя, совсем не так, как ныне резвые члены правительства и президентского Совета при появлении полковника Ельцина, но отрывает Александр Исаевич свое седалище от матраса, встает, выпрямляется…
Какой основательный и твердый был планчик, а – лопнул! Мы поймем душевное состояние нашего героя, если вспомним его чистосердечное признание: «Терпеть не могу, когда внешние обстоятельства ломают мой план». Особенно, конечно, если эти обстоятельства имеют звание полковника КГБ…
Так вот, спрашивается, мог ли человек, который всю жизнь моделировал и планировал все вплоть до объяснений в любви и манипуляций своим седалищем, не думать, не предвидеть, не понимать, чем обернется для него столь опасное дело, как крамольные письма, которые адресаты получат в конвертах, украшенных в пути государственной отметкой: «Просмотрено военной цензурой»? По нашему разумению, нет, не мог. А можно ли допустить, что сей хомо сапиенс, пускаясь на такое дело, не ставил перед собой определенную цель, не планировал последствий, не моделировал дальнейший ход событий? Мы этого допустить не в силах, но твердого ответа на загадку о цели у нас нет, и мы можем лишь предположить тот ответ, ту разгадку, к которой пришел профессор К. Симонян, человек, близко знавший нашего героя на протяжении, кажется, всей жизни.
«Письмо было таким, – вспоминал Симонян о «крамольном послании» Солженицына, – что, если бы оно было написано не нашим приятелем Моржом, мы приняли бы его за провокацию. Именно это слово пришло нам обоим с женой в голову. Посылать такие письма в конверте со штемпелем «Просмотрено военной цензурой» мог или последний дурак, или провокатор». Мы знаем, что Солженицын не дурак. Дальше Симонян говорил, что письмо решительно противоречило всему облику их приятеля – его извечной осторожности, трусости и «даже его мировоззрению, которое нам было хорошо известно».
Действительно, мировоззрение Солженицына в ту пору – это задуманный им цикл рассказов с директивным названием «Люби революцию!». Это строки из письма жене, написанного из училища в Костроме в 1942 году в дни, когда приближались «Санины любимые праздники», и он пребывал в полной безопасности: «Летне-осенняя кампания заканчивалась. С какими же результатами? Их подведет на днях в своей речи Сталин. Но уже можно сказать: сильна русская стойкость! Два лета толкал эту глыбу Гитлер руками всей Европы. Не столкнул! Не столкнет и еще два лета!.. Что принесет нам эта зима? Если армия найдет возможность повторить прошлогоднее наступление, да еще в направлении Сталинград – Ростов, – могут быть колоссальные результаты. Обратное взятие Ростова – достаточный итог для всей зимней кампании – для фрицев на Дону, для фрицев на Кавказе, для фрицев в Берлине».
Как видим, здесь не только нет никакой критики Верховного Главнокомандования и Сталина, а, наоборот, – полное удовлетворение ходом войны и твердая уверенность в наших будущих успехах. А ведь положение-то было еще крайне тяжелым: враг стоял в двухстах километрах от столицы, хозяйничал на Кавказе, шли тяжелые бои в Сталинграде. В этих условиях ничуть не удивительной была бы и критика в адрес руководства страны и армии, однако никакой критики нет.
Но вот прошло всего около года. Этот год был временем наших великих побед, огромных успехов: Сталинград, изгнание врага с Кавказа, Курско-Орловская битва, фронт отодвинут от Москвы дальше, освобожден Киев… И вдруг на фоне этих грандиозных достижений нашего строя, его руководства, армии старший лейтенант Солженицын начинает поносить Верховное командование, лично Сталина и даже добирается до Ленина. В чем дело? Ведь в ту пору наших солдат, полководцев и Верховного Главнокомандующего нахваливали не только Рузвельт и Черчилль («Великий воин Сталин…»), но и генерал Деникин. Даже такой заматерелый противник советской власти, как Бунин, в те дни писал: «Вот до чего дошло! Сталин летит в Персию, и я в тревоге, как бы с ним чего не случилось…» А Солженицын… Тогда, может быть, он оказался в антисоветской, антисталинской среде? Чушь. Это была патриотическая армейская среда. Может, наконец, он пережил какую-то личную драму, резко изменившую его мировоззрение? Ничего подобного. Он исправно служил, помыкал солдатами, повышался в звании, получил два ордена, писал и метал в Москву бесчисленные рассказы… Так в чем же дело?
Солженицын говорит о себе прекрасно: «Я давно привык к мысли о смерти. Я не боюсь за свою жизнь. Моя жизнь была в их руках». Прямо поставив однажды вопрос: «Трус ли я?», он пришел к твердому выводу, что нет, не трус, даже смельчак, пожалуй. В доказательство этого говорит: «Я оставался вполне хладнокровен, выводя батарею из окружения и еще раз туда возвращаясь за покалеченным газиком». Веско. Только что же это за «окружение» такое, прости господи, если из него можно без боя выйти, потом беспрепятственно вернуться туда и опять выйти, как ни в чем не бывало? И случилось-то это прозрачное окружение, по рассказу, в январе 45-го, когда немцам было уж так не до окружений, давал бы только бог ноги.
Кроме того, говорит Солженицын, «я совался в прямую бомбежку в открытой степи». Тоже впечатляет. Только, во-первых, фронтовой путь героя ни через какие степи не пролегал. Во-вторых, ведь «соваться» можно и от безвыходности положения. А еще был случай, продолжает храбрец, однажды «решился я ехать по проселку, заведомо заминированному противотанковыми минами». Заведомо? Ну, Александр Исаевич, расскажите это тому, кто не знает Фому. Впрочем, ведь не говорит, на чем ехал, а если ехать на велосипеде или на осле, то это вполне безопасно: противотанковые срабатывают лишь под действием большой тяжести. Словом, доводы Солженицына в пользу своего фронтового бесстрашия несколько сомнительны.
Но надо отдать должное человеку: в ряде случаев он признает, что струсил, смалодушничал, сдрейфил… П. П. Семенов-Тян-Шанский писал, что Достоевский не только «мог увлекаться чувствами негодования и даже злобою при виде насилия, совершаемого над униженными и оскорбленными», но и «в минуты таких порывов был способен выйти на площадь с красным знаменем». Именно в таком состоянии был писатель, когда узнал, как жестоко прогнали однажды сквозь строй безвестного фельдфебеля Финляндского полка. Только узнал! От кого-то.
А Солженицын рассказывает, что летом 44-го года в Белоруссии своими глазами видел, как сержант избивал кнутом пленного. Мало того, пленный взывал о помощи именно к нему, к Александру Исаевичу. И что же пережил, как поступил сей гуманист «при виде насилия над униженными и оскорбленными»? Ведь он молод, здоров, вооружен, в капитанских погонах и может просто зыкнуть, гаркнуть, приказать какому-то там сержантику. Но нет, почему-то решает, что перед ним не просто сержант, а особист, и не просто пленный, а власовец, и «вдруг этот власовец какой-нибудь сверхзлодей?» И вот итог: «Я струсил защищать власовца (гипотетического. – В. Б.) перед особистом (теоретическим. – В. Б.)у я ничего не сказал и не сделал, я прошел мимо, как бы не слыша».
Может быть, мужественней, тверже держался Солженицын во время следствия? Увы, сам пишет: «Я себя только оплевывал». И если бы одного себя! Признает, что и других «обрызгал». А в устах этого человека одна брызга уж никак не меньше хорошего ушата. Нет, не имеет он права повторить вслед за Достоевским: «Я вел себя перед судом честно, не сваливал своей вины на других… Я не сознавался во всем и за это наказан был строже». А Солженицын наказан был мягче: получил на два года меньше, чем его одноделец Виткевич, хотя тот играл лишь вторую роль.
Да и как могло быть иначе, если Солженицын изо всех сил старался разжалобить следователя.
Не слишком храбро держал себя Солженицын и в заключении. Об этом свидетельствует не только тот факт, что весь срок он отбыл без единого дисциплинарного наказания, но и то хотя бы, что его безо всякого нажима завербовали в секретные лагерные осведомители, и он стал сексотом с кличкой «Ветров».
Ну а тот уже известный нам пассаж в Лефортовском изоляторе, когда нобелевский лауреат вытянулся по стойке «смирно» перед полковником КГБ? В этом тоже вроде бы не слишком много мужества. И таких эпизодов в жизни Солженицына не счесть. Да взять его поведение хотя бы уже теперь, после возвращения. Кого он осмелился задеть в своих критических буйствах? Гайдара, Жириновского, Горбачева и Бессмертных. Это довольно разные фигуры, но у них есть одно важное для обличителя свойство: все они не у власти и потому совершенно безопасны. А тронуть Ельцина или Путина, Касьянова или Чубайса, Грызлова или Патрушева он, правдолюбец, не посмеет ни при какой погоде.
Что же получается в итоге? С одной стороны, никем не подтвержденные и весьма сомнительные уверения самого автора в том, что он большой храбрец. С другой стороны – многочисленные конкретные и совершенно достоверные факты, свидетельствующие об обратном. Как же быть? Кажется, выход здесь подсказывает нам сам герой, когда пишет, например: «Я не понимал СТЕПЕНИ дерзости, с которой МОГУ теперь себя вести»… «Все обстоятельства говорили, что я ДОЛЖЕН быть смел и даже дерзок»… «Я понял, как мне НАДО вести себя: как можно дерзей» и т. п. Из этого видно, что, как и во всем остальном, смелость свою он тщательно планировал, дерзость – аккуратно дозировал.
В других случаях он о своем поведении пишет: «Я обнаглел»… «Я так обнаглел»… «Я обнаглел в своей безнаказанности»… «После моего наглого письма»… «Я вел себя с наглой уверенностью»… «Я избрал самый наглый вариант» и т. д. Думается, здесь сам писатель нашел более точное слово для своей характеристики, чем слова «мужество», «храбрость», «героизм», которые поневоле напрашиваются по отношению к нему, когда слушаешь его рассказы о фронтовых подвигах.
А наглость, как известно, трусости не противоречит, это родные сестры. И К. Симонян, настаивая на трусости своего давнего приятеля, разумеется, не отказывает ему и в наглости, справедливо полагая, что первая из них – старшая сестра, скорее даже мать второй. И вот его вывод: воочию увидев на фронте смерть, ощутив ее всей кожей, Солженицын «начал испытывать панический страх» и, не решившись на реальный самострел, прибегнул к самострелу моральному: с помощью потока «крамольных» писем сам, безо всякого Антонелли, спровоцировал свой арест, чтобы оказаться в тылу.
«Вне контекста» эта мысль представляется невероятной, дикой, фантастической, безумной. В самом деле, разве на фронте были одни только бесстрашные герои? Нет, конечно. Встречались и робкие люди, и прямые трусы, но что-то не слыхивали мы до сих пор, чтобы кто-то из них организовывал свой арест, дабы попасть в тыл. Правда, нечто подобное известно нам из Ильфа и Петрова: их персонаж Берлага в страхе перед партийной чисткой упрятал себя в сумасшедший дом. Есть похожие примеры и из самой жизни: по некоторым данным, Троцкий после революции 1905 года сам «впал» в тюрьму во избежание худшего. А Солженицын, как не раз могли мы убедиться, человек не менее редкостного и своеобразного склада, чем Троцкий и Берлага, даже если их помножить одного на другого. И не зря один его биограф утверждал: «Всегда, когда кажется, что его действия находятся в вопиющем противоречии со здравым смыслом, за изображаемым безумием стоит абсолютно трезвый расчет».
Могут сказать: «Хорошо, допустим, хитроумный замысел с письмами мог иметь место у столь своеобразного человека. Но в этом был бы смысл лишь в начале или в разгар войны. А какой же «трезвый расчет» в том, чтобы осуществить его в самом конце? Ведь Солженицына арестовали всего за три месяца до него!» Да, конечно, но поразительная оригинальность Александра Исаевича сказалась, в частности, и в том, что он рисовал себе совсем иную картину конца войны, чем все мы и на фронте и в тылу. Когда в 1944 году наша армия изгнала оккупантов с нашей земли, он писал жене: «Мы стоим на границах войны Отечественной и войны Революционной». То есть был совершенно уверен, что, освободив родную землю, разгромив фашистов, мы рванем дальше, может быть, аж до Гибралтара. Пожалуй, такая мысль не могла прийти в голову не только Берлаге, но и Троцкому с его идеей перманентной революции.
И это была не мимолетная блажь в интимном письме. Как известно, Солженицын нередко наделяет своих персонажей собственными солженицынскими мыслями, чувствами, даже манерами. И порой до такой степени, что в итоге получается не литературный персонаж, а достоверный образ самого автора. Например, со страниц книги «Ленин в Цюрихе» перед нами встает вовсе не Владимир Ильич, а доподлинный Александр Исаевич с его фанатичностью, злобностью, подозрительностью, мелочностью и другими яркими качествами только ему принадлежащего набора. Так вот, в «Архипелаге» есть некий Юра, однокамерник писателя. Он в начале весны 45-го года уверял, что «война отнюдь не кончается, что сейчас Красная Армия и англо-американцы врежутся друг в друга, и только тогда начнется настоящая война». Та самая, Революционная. До этого, видите ли, по мнению солженицынского единомышленника и камерного стратега, была не война, а игрушки. «Настоящая» война, разумеется, особенно опасна для жизни, и от нее особенно желательно увильнуть.
А вот еще некий Петя из того же «Архипелага». Это уже 1949 год. Петины идеи еще более интересны для нас и характерны для автора. Его во время оккупации угнали в Германию, сотрудничал с немцами, после войны попал во Францию и там воровал да продавал машины. Когда поймали на этом, обратился в наше посольство: желаю, мол, вернуться на горячо любимую родину. Рассуждал так: во Франции за воровство могут дать лет десять, и их придется отсидеть сполна, в Советском Союзе за сотрудничество с немцами не диво огрести все двадцать пять, «но уже падают первые капли третьей мировой войны», в которой Союз, по его прикидке, не продержится и трех лет, поэтому прямой расчет вернуться на родину и сесть в советскую тюрьму. Разве не похоже на то, что своего хитроумного Петю в 49-м году Солженицын наделил одним из вариантов своего собственного, по Симоняну, плана-расчета 44-45-го годов: чем подвергаться большому риску погибнуть в огне Революционной войны, сяду-ка лучше в тюрьму; срок могут дать большой, но в новой войне Советский Союз быстро рухнет – и я на свободе.
Разумеется, нелегко поверить, что план достижения своей личной безопасности и свободы человек строил в расчете на военное поражение родины, но вот же сам Солженицын рисует нам образы именно таких людей. А когда один из них, помянутый Юрий, уверял, что война с англо-американцами кончится легким разгромом Красной Армии, у автора-повествователя тут же вырвался вопрос: «И, значит, нашим освобождением?» Да, армия разгромлена, страна погибла, но зато – свобода! Такого рода ставки Солженицын допускал не раз. Уверяет, например, что летом 1950 года кричал тюремным надзирателям: «Подождите, гады! Будет на вас Трумэн! Бросят вам атомную бомбу на голову!» Трудно, конечно, поверить, что Александр Исаевич мог самолично да еще и безнаказанно кричать эдакое в лицо надзирателям, но мысли такие, выходит, держал за пазухой. А ведь не мог после Хиросимы и Нагасаки не понимать, что бомба унесет вовсе не одних лишь надзирателей.
Солженицын не видел ничего страшного, катастрофического не только в нашем поражении от англо-американцев, как его персонажи Юра да Петя, но и в столь же гипотетическом поражении от немцев. Подумаешь, говорил он, а не персонажи, «придется вынести портрет с усами и внести портрет с усиками». Да еще елку придется наряжать не на Новый год, а на Рождество. Всего и делов! Так что писатель был в этом вопросе, пожалуй, даже впереди своих не слишком патриотичных героев…

Сексот «Ветров»

Итак, многие обстоятельства и факты убеждают, что версия К. Симоняна о том, будто Солженицын отправил себя в неволю собственноручно, выросла не на пустом месте. Можно привести и еще один довод в пользу достоверности его версии. Дело в том, что и на тот случай, если «настоящая» война вопреки надеждам-планам все-таки не началась бы или Советский Союз вопреки чаяниям оказался бы не побежденным, а победителем, и на сей раз, как всегда, у Александра Исаевича был предусмотрен запасной вариант – амнистия! Действительно, амнистия непременно бывает после победного окончания войны.
В первом же письме из заключения, вспоминает Н. Решетовская, ее муж «пишет о своей уверенности, что срока 8 лет не придется сидеть до конца», будет амнистия. И в самом деле, 7 июля 1945 года она была объявлена, и весьма широкая, но, увы, осужденных по статье 58-й не коснулась. Тем не менее не только «жажда амнистии», но и уверенность в ней не оставляют калькулятора. «Вся надежда, – пишет он жене уже в августе 1945 года, – на близкую широкую амнистию». И снова – в сентябре: «Основная надежда – на амнистию по 58-й статье. Думаю, что она все-таки будет». Прошел год со дня ареста, и в марте 1946 года – опять: «Я со 100 % достоверностью все-таки убедился, что амнистия до 10 лет была подготовлена осенью 45-го года и была принципиально одобрена нашим правительством. Потом почему-то отложена». Только отложена – он никак не может смириться с тем, что грубо ошибся в своих расчетах.
«Идут месяцы, – вспоминает Решетовская. – Чуть ли не в каждом письме – новые надежды». 9 мая 1946 года, в первую годовщину Победы, писал: «Все же еще с недельку-другую возможный для нее срок». Полтора года был твердо уверен, что амнистия вот-вот грянет. Лишь после этого убедился в своем просчете и приступил к выполнению нового варианта: подает апелляцию о пересмотре дела; получив отказ, обращается с просьбой о смягчении наказания… Странно, однако, и этот вариант не сработал. Почему? Еще одна загадка. Ведь он так умеет, когда надо, прибедниться, расписать свои страдания, показать себя жертвой. Так почему же? Может быть, потому, что был очень полезен именно там, где находится. В качестве ловкого и деятельного стукача Ветрова…
Но продолжим рассказ о его жизни. Итак, с февраля до конца июля 45-го года Солженицын пробыл в бутырской камере № 64, а потом 53 – с паркетным полом и пятиметровым потолком, с постелькой и матрасиком, с еженедельными передачами, со свиданиями, с книгами… Эти пять с половиной месяцев никакую работу выполнять Солженицына не заставляли, он занимался повышением своего культурного уровня…
27 июля объявили приговор и отправили горемыку на Краснопресненский пересыльный пункт. Там-то на исходе 27-го года жизни он впервые и приобщился к облагораживающему физическому труду – ходил на пристань разгружать лес. Достоевский, сиделец Омского острога, писал: «Каторжная работа несравненно мучительнее всякой вольной именно тем, что вынужденная». Солженицына здесь никто не вынуждал, он признает: «Мы ходили на работу добровольно». Более того: «С удовольствием ходили» («Архипелаг», т. 1, с. 551). И вот при всем удовольствии, при несомненной пользе физического труда для молодого организма у Солженицына при первой же встрече с физической работенкой, однако же, обнаружилась черта, которая будет сопровождать его весь срок заключения, – жажда во что бы то ни стало получить начальственную или какую иную должностишку подальше от мускульных усилий. Когда там, на пристани, нарядчик пошел вдоль строя заключенных выбрать бригадиров, его сердце «рвалось из-под гимнастерки: меня! меня! меня назначь!» (там же).
Но пребывание на пересыльном оказалось кратким, уже 14 августа мы видим Солженицына в Ново-Иерусалимском лагере. Так что пока он мог бы зачислить в свой стаж пролетария лишь две недели, если, конечно, ходил на разгрузку каждый день, включая воскресенья.
Новый лагерь – это кирпичный завод. Какое совпадение! Ведь и в «Записках из Мертвого дома» Достоевского тоже кирпичный. Там с помощью жалкого притворства и беспардонной лжи ловкачу сразу удалось заделаться сменным мастером. Добыта первая непыльная должностишка.
Достоевский писал: «Отдельно стоять, когда все работают, как-то совестно». Солженицын же без малейшего оттенка этого благодетельного чувства признается, что, когда все работали, он «тихо отходил от подчиненных за кучи грунта, садился на землю и замирал» (там же, т. 2, с. 176). Вот уж и не знаю, можно ли это тихое сидение за кучей отнести к пролетарскому стажу. Подчиненные, конечно, смеялись над «мастером», который еще и не умел лопату наточить.
Но скоро должность мастера ликвидировали, и бедняге все-таки пришлось взять в руки лопаточку, но это истязание длилось не больше недели. Значит, было две недели на разгрузке и одна здесь, с лопатой, – уже набралось три. А ведь он уверял: «Ты дашь дубаря на общих работах через две недели». Но вот и три прошло, а ничего, еще жив работяга.
В эти дни он писал жене, что мечтает попасть «на какое-нибудь канцелярское местечко. Замечательно было бы, если удалось» (Решетовская Н., с. 73). И представьте себе, очень скоро удалось в новом лагере на Большой Калужской улице, на строительстве жилого дома, куда перевели 4 сентября. Здесь в первый же день он заявил, что по профессии нормировщик. Ему верят и назначают «не нормировщиком, нет, хватай выше! – завпроизводством, т. е. старше нарядчика и начальником всех бригадиров!» («Архипелаг», т. 2, с. 260). Но и отсюда вскоре поперли по причине вопиющей бездарности. Однако дела не так уж плохи: «Послали меня не землекопом, а в бригаду маляров».
Малярная работа как ни проста, ни легка на первый взгляд, но тоже требует и терпения, и сноровки, и желания трудиться. Ничего этого у будущего гения не было даже в зачаточном состоянии. И снова он хочет чего-то немускульного. «Не раз, – говорит, – мечтал я объявить себя фельдшером», но – не решился. А тут вдруг освободилась должность помощника нормировщика. «Не теряя времени, я на другое же утро устроился на эту должность». Каким образом столь стремительно и просто и не первый раз удалось «устроиться» и на этот раз, умалчивает. А не благодаря ли тому, что уже дал согласие и подписался, что готов быть стукачом под кличкой «Ветров»?
Трудна ли была новая работа? Сам рассказывает: «И нормированию я не учился, а только умножал и делил в свое удовольствие. У меня бывал повод пойти побродить по строительству и время посидеть…» (там же, т. 2, с. 280). Словом, не примаривался.
В этом лагере Солженицын пробыл до середины июля 46-го года, а потом – Рыбинск и Загорская спецтюрьма, где находился до июля 47-го. В этом годовом отрезке с точки зрения наращивания пролетарского стажа уж совсем ничего нет. Почти весь этот год работал по специальности – математиком. «И работа ко мне подходит, и я подхожу к работе», – писал он жене. Словом, как у поэта, «и жизнь хороша, и жить хорошо».
С такой же легкостью, с какой однажды ради теплого местечка соврал, что командовал артиллерийским дивизионом, хотя не командовал ни одной пушкой, с такой же простотой, с какой потом с той же целью назвался нормировщиком, хотя и не знал, что это такое, – теперь ради того же самого еще и с наглостью объявил себя физиком-ядерщиком. И ему опять поверили! И опять вспоминаются ордена… В июле 47-го доставили его обратно в Москву, чтобы использовать по объявленной им специальности. Тут, надо думать, быстро раскусили, что это за ядреный ядерщик. За такую туфту могли, может быть, пару лет накинуть, но Солженицыну опять повезло: ему не только не прибавили срока, не послали в лагерь посуровей, а послали в привилегированную Марфинскую спецтюрьму (Останкино) – в институт связи, где отбывали сроки и работали специалисты этого дела.
Здесь, ничего не смысля в связи, кем только Ветров не был – и математиком, и библиотекарем, и переводчиком с немецкого, который и теперь не знает, а то и полным бездельником. Опять проснулась графофильская страсть, и он признается: «Этой страсти я отдавал теперь все (!) время, а казенную работу нагло перестал тянуть» (там же, т. 3, с. 40). О, прочитал бы это Достоевский…
За письменным столом Солженицын проводит весь день. Так что большую часть срока он в прямом смысле ПРОСИДЕЛ… В обеденный перерыв валяется во дворе на травке или спит в общежитии: мертвый час, как в пионерлагере. Утром и вечером гуляет, перед сном в наушниках слушает по радио музыку, а в выходные дни (их набиралось до 60. У Достоевского – три: Рождество, Пасха да день тезоименитства государя) часа три-четыре играет в волейбол и опять же совершает моцион. Вот такая каторга – с мертвым часом и волейболом, с моционом и музычкой, с трехразовым питанием, соответствующим всему этому. Вот только сауны не было. А самыми неразлучными товарищами Солженицына в заключении были не кандалы, как у Достоевского, а канцелярский стол, перо, чернильница и промокашка. В этом лагере, похожем если уж не на пионерлагерь, то на Дом творчества в Малеевке, где, впрочем, сауны тоже никогда не было, гигант мысли пробыл без малого три года, занимаясь сочинительством да читая книги, получаемые по заказу аж из Ленинки! Напоминание о такой каторге В. Бондаренко называет «клеветой на классика», ибо «Архипелаг» он, повторяю, явно не читал…
Но вдруг 19 мая 50-го года гения и пророка оторвали от письменного слова и без чернильницы, без промокашки отправили в Экибастузский особый лагерь, в края Достоевского. За что такая немилость? Молчит, не объясняет, вернее, дает путаные объяснения.
В этом спецлагере титан художественного слова пробыл оставшийся срок. Он пишет: «В начале своего лагерного пути я очень хотел уйти с общих работ, но не умел». Не умел?! Да кто же тогда без конца витал в руководящих сферах – то замом, то завом, то начальником? А доктор Троицкий, знавший Достоевского на каторге, вспоминал, что тот «на все работы ходил наравне со всеми». И, напомним, в кандалах, которые узнику социализма и не снились.
Дальше узник сообщает, что в бригаде Боронюка появилась возможность стать каменщиком. «А при повороте судьбы я еще побывал и литейщиком». А также и столяром, о чем, видно, забыл, да еще паркетчиком. Наконец-то добрались мы до его пролетарских специальностей, по поводу которых плакали американцы и ликует Бондаренко. Но сроку-то сидеть оставалось меньше двух с половиной лет. Однако же свое приобщение к пролетариату Солженицын поспешил воспеть в гордом стишке «Каменщик».
Но, увы, оказывается, только шесть месяцев он проработал каменщиком. А дальше? Однолагерник Д. М. Панин в «Записках Сологдина» писал о тех днях: «На мое бригадирское место удалось устроить Солженицына». Что ж, опять? И это после возвышенных-то стихов в честь приобщения! Увы… Так что думать, будто универсал Солженицын овладел перечисленными профессиями основательней, чем профессией маляра, нет никаких оснований. Об одной из них Решетовская прямо писала: «Не судьба Сане овладеть столярным делом». А как литейщик он сумел-таки отлить себе… Что? Конечно же, столовую ложку, и притом большую. Но о колесах для тачки пишет, будто отливал их в вагранке (там же, т. 2, с. 90). Чушь! Вагранка существует для плавки металла, никакие отливки в ней немыслимы. Этого нельзя не узнать, проработав литейщиком хоть два дня. А вот с бригадирской должностью «Саня справляется, она кажется ему необременительной. Чувствует себя здоровым и бодрым».
На очередной руководящей должности пророк пробыл до января 52-го года, когда заболел и его положили в госпиталь, где после великолепно проведенной операции провел две недели. Так до сих пор ничего и не понявший Говорухин гневно обличал советскую власть: «И вот еще не выздоровевшего, слабого, с незажившим швом его посылают в литейный цех». Это вранье на уровне первоисточника. Послали Солженицына – уже не первый раз – в библиотеку. Между прочим, работенка очень выигрышная для сексота: постоянное общение с самыми разными людьми. Но подумайте и о том: в лагере строгого режима – библиотека, выбор книг! А Достоевский писал, что в Омском остроге ничего не было, кроме Библии. Ну, разве еще «Дети 37-го года» Владимира Бондаренко.
Приходится констатировать: летом 1975 года, сотрясая атмосферу Америки воплем «братья по труду!», Солженицын так же врал, как сегодня, спустя тридцать лет врут на просторах отечества его нобелевские Книги Жизни и он сам.
И очень характерно еще вот что. Постоянно, весь срок мечтая о начальственной или просто немускульной работенке и почти всегда добиваясь ее, Солженицын смотрите-ка сколь презрительно гвоздит других известных ему лагерников за то, что «цеплялись они: Шелест – за стол вещдовольствия, генерал Тодорский – при санчасти, Конокотин – фельдшером (хоть никакой он не фельдшер), писательница Галина Серебрякова – медсестрой (хотя никакая она не медсестра)» (там же, т. 2, с. 342). Согласитесь, ничего подобного вы до сих пор не видели…
Сведения о пребывании Солженицына в лагерях и о том, что он там делал, были неожиданно дополнены Франком Арнау. У нас в стране имя Арнау известно, пожалуй, только специалистам, но, как сказано в предисловии к одной из его книг, это «выдающийся криминолог и писатель», который «до последних лет своей жизни (он умер 11 февраля 1976 года в Швейцарии) был неутомимым борцом за правду и законность».
Последние годы Арнау трудился над книгой, которой дал предварительное рабочее название «Без бороды» («Der Bart ist ab»). Можно предполагать, что оно хорошо выражало суть задуманной книги – намерение автора «побрить» Солженицына, давно щеголяющего длинной бородой под классика русской литературы. Действительно, судя по фактам, Арнау сильно занимал, как пишет редакция, «тот миф, который возник на Западе вокруг личности Александра Солженицына и особенно вынашивался теми, кто хотел бы возродить холодную войну». Собирая материал для книги, автор провел широкие изыскания, приведшие его также и в Советский Союз, где он побывал в 1974 году.
Следует добавить, что по материалам книги Арнау была опубликована статья в журнале Neue Politik. Наш «Военно-исторический журнал» повторил публикацию в № 12 за 1990 год.
Редакция Neue Politik сообщает, что Арнау удалось собрать обширный материал по вопросу «Солженицын – это агент «Ветров», и он неоднократно заявлял, что готовит публикацию об этом. Но если сперва автор говорил, что простой здравый смысл не позволяет думать, будто человек, давший в лагере обязательство-подписку быть доносчиком и сам признавшийся в этом на страницах своей книги, тем не менее доносительной деятельностью не занимался, и никто с него не спрашивал за бездеятельность, и она не мешала его своеобразному лагерному «благоденствию», то позже Арнау писал: «Теперь у меня на руках документальное доказательство его активной деятельности». И дальше: «Показательно, что в своей обширной переписке с издательствами и ведущими газетами я не раз подчеркивал, что имею возможность на основе научно-криминалистических данных с документальным материалом в руках выдвинуть против С. обвинения, но с их стороны я так и не получил никакого положительного ответа».
Этот, по словам Арнау, «абсолютно убийственный для репутации С.» документальный материал на 50-й странице журнала дан в немецком переводе, а на странице 51-й – в факсимильной копии. Вот его полный и точный текст:
«Сов. секретно Донесение с/о [53] «Ветров» от 20/1-52 г.
В свое время мне удалось, по вашему заданию, сблизиться с Иваном Мегелем. Сегодня утром Мегель встретил меня у пошивочной мастерской и полузагадочно сказал: «Ну, все, скоро сбудутся пророчества гимна, кто был ничем, тот станет всем!» Из дальнейшего разговора с Мегелем выяснилось, что 22 января з/к Малкуш, Коверченко и Романович собираются поднять восстание. Для этого они уже сколотили надежную группу, в основном, из своих – бандеровцев, припрятали ножи, металлические трубки и доски. Мегель рассказал, что сподвижники Романовича и Малкуша из 2, 8, и 10 бараков должны разбиться на 4 группы и начать одновременно. Первая группа будет освобождать «своих». Далее разговор дословно: «Она же займется и стукачами. Всех знаем! Их кум для отвода глаз тоже в штрафник затолкал. Одна группа берет штрафник и карцер, а вторая в это время давит службы и краснопогонников. Вот так-то!» Затем Мегель рассказал, что 3 и 4 группы должны блокировать проходную и ворота и отключить запасной электродвижок в зоне.
Ранее я уже сообщал, что бывший полковник польской армии Кензирский и военлет Тищенко сумели достать географическую карту Казахстана, расписание движения пассажирских самолетов и собирают деньги. Теперь я окончательно убежден в том, что они раньше знали о готовящемся восстании и, по-видимому, хотят использовать его для побега. Это предположение подтверждается и словами Мегеля «а полячишка-то, вроде умнее всех хочет быть, ну, посмотрим!»
Еще раз напоминаю в отношении моей просьбы обезопасить меня от расправы уголовников, которые в последнее время донимают подозрительными расспросами.
Ветров
20.1.52».
На донесении отчетливо видны служебные пометки. В левом верхнем углу: «Доложено в ГУЛаг МВД СССР. Усилить наряды охраны автоматчиками». Подпись. Внизу: «Верно: нач. отдела режима и оперработы». Подпись (та же, что вверху). На левом поле жирно «Аг.» – Арнау.
Своеобразный мелкий почерк Солженицына я узнал на факсимильной копии сразу и без труда. Но, не довольствуясь первым общим впечатлением, позже сличил журнальную копию и сохранившиеся у меня его письма еще и по некоторым весьма существенным деталям, в частности, по начертанию наиболее характерных для его почерка букв: «х», «ж», «д», «т» и ряда других.
Вот, допустим, его письмо ко мне от 26 февраля 1966 года:
«Уважаемый Владимир Сергеевич!
Ответил бы своевременно на Ваши теплые поздравления к Новому году, но уехал из дому накануне Вашего письма (дома заниматься нет условий) и вот сейчас только приехал.
Спасибо. Трудно надеяться, что пожелания Ваши сбудутся, однако потянем как-нибудь.
Слышал о Вашем выступлении по ленинградскому телевидению. Вас хвалят. Рад за Вас…
Да, переименование улицы и меня не обрадовало, но есть надежда переехать на другую квартиру. Три года просил в Рязани – не давали, тогда попросил в Москве – и кинулись давать в Рязани…
Искренне жму руку.
Солженицын».
Тогда в этом письме два обстоятельства удивили меня. Во-первых, моему корреспонденту и в голову не пришло на теплое поздравление ответить, как принято, тем же. Во-вторых, его огорчило переименование улицы, но он с облегчением сообщает, что переедет на другую, – выходило, лишь бы самому не жить на улице с неудачным названием, а что там в городе – не его дело! Уже в этих двух штришках, как в зернышке, был тогда весь Солженицын с его самовлюбленностью и заботой лишь о себе, но в ту пору разглядеть это я, конечно, не мог. Однако речь наша сейчас совсем о другом.
В тексте письма буква «х» встречается четыре раза (в словах «уехал», «приехал», «хвалят», «переехать»), и каждый раз это острый крестик из прямых, без малейших извивов, черточек; в тексте доноса «х» встречается семь раз, и везде – тот же аскетически-незатейливый крестик. Букву «ж» мой рязанский корреспондент употребил в письме тоже четыре раза («уважаемый», «пожелания», «жму», «надежда»), и облик ее, более всего характерный несоразмерно длинной средней черточкой, опять-таки весьма стабилен; в документе, подписанном «Ветров», я насчитал пятнадцать «ж» точно такого же начертания. Несколько сложнее обстоит дело с буквой «д». Здесь у Солженицына нет столь незыблемой стабильности: иногда он пишет ее с хвостиком вверх, иногда – вниз, как, впрочем, и я. Так, в письме эта буква по первому образцу написана в словах «году», «рад», «однако», «трудно», а по второму – в словах «Владимир», «давать», «не давали», «обрадовало». Разнобой встречается даже в написании одних и тех же слов. В выражении «из дому» буква «д» с хвостиком вверх, а в слове «дома» – с хвостиком вниз. Да, явная нестабильность. Но картину такой же нестабильности мы видим и в тексте, опубликованном в Neue Politik: в словах «заданию», «будет», «вроде», «подозрительными», «проходную» у буквы «д» хвостик вверх, а в словах «удалось», «сегодня», «полузагадочно», «сбудутся», «бандеровцев» и др. – вниз. Получалось, что нестабильность-то весьма стабильна.
Сперва меня несколько озадачила буква «т». В письме она встречается шестнадцать раз и везде имеет форму двух палочек, одна из которых положена на другую; а в тексте журнала – пятьдесят два раза, и в пятидесяти случаях у нее такой же точно вид, но в двух (в словах «секретно» и «Ветров», что стоят в самом начале) она написана совсем иначе: три соединенных палочки с черточкой над ними. Конечно, двумя случаями из пятидесяти двух, т. е. менее чем четырьмя процентами, можно было бы и пренебречь, отнести их за счет естественной случайности, но все же это, как говорится, нарушало бы чистоту эксперимента. И вот, внимательно всмотревшись в факсимиле еще раз, я нашел объяснение этим четырем процентам: да ведь первая и вторая строки, в которых и находятся слова, содержащие «т» совсем иного написания, принадлежат не Ветрову, а тому, для кого он сочинял свой донос. Совершенно очевидно, что эти строки написаны другим почерком: в доносе буквы наклонены вперед, а в этих двух строках – стоит лишь сравнить хотя бы «р» – назад, там буквы мелкие, здесь – гораздо крупнее. Теперь нашли объяснение и тот казавшийся странным факт, что в документе дважды проставлена дата, и резкое различие в ее написании. Кстати, в написании Ветровым даты характерно и то, что год дается не полностью – в сокращении до двух последних цифр, и то, что в конце нет буквы «г», но так пишут многие. Особенно же примечательно у него то, что, ставя между составляющими дату цифрами точки, он размещает их не внизу строки, не у основания цифр, как это обычно делают, а выше – на уровне середины цифр. И все это мы видим в письме Солженицына ко мне от 26.2.66.
Несмотря на то что текст ветровского доноса сравнительно невелик, однако он дает выразительный материал для анализа: в нем отчетливо узнается не только почерк Солженицына, но и некоторые устойчивые особенности его письма, литературной манеры, хотя и представлены здесь эти особенности порой буквально крупицами.
Например, одна из отчетливых особенностей его языка состоит в сильной тяге к сокращенному соединению слов. Когда-то, в двадцатые, в начале тридцатых годов такие словесные образования, часто весьма неблагозвучные и даже комичные, были в ходу повсеместно, потом их в нашем языке заметно поубавилось, но Солженицын навсегда сохранил к ним нежную привязанность. Он не напишет «хозяйственный двор» или «строительный участок», а непременно – как в «Архипелаге»: «хоздвор» (3, 157, 252), «стройучасток» (3, 216). Или вот: «концемартовская амнистия» (3, 293), «цемзавод» (3, 296 – цементный завод), «замдир» (3, 553 – заместитель директора) и т. д. Некоторые из этих словесных образований сущие уродцы, но привязанность к таким уродцам нашла место и в доносе, где мы встречаем слово «военлет» – военный летчик.
Другая особенность солженицынского письма состоит в большой любви к назойливому подчеркиванию тех или иных слов и целых выражений. Так, не выходя за пределы третьего тома «Архипелага», встречаем на страницах 263-й и 289-й четыре подчеркивания, на 246, 253, 276, 282-й – пять, на 248-й – шесть, на страницах 244-й и 287-й – семь и т. д. На небольшом пространстве доноса обнаружила себя и эта особенность: в середине текста – «Всех знаем!», и в конце – «обезопасить меня от расправы уголовников».
Еще одна вполне очевидная особенность – злоупотребление запятыми. Александр Исаевич охотно ставит их там, где можно бы и не ставить, а порой даже в таких случаях, где ставить совсем не следует, не полагается. В «Архипелаге» читаем, например: «В нашей, уже очищающейся, среде они помогли быстрее охватить всю толщу огнем» (3, 247), «Выпытывать ли имена заключенных, подозреваемых, как центры сопротивления?» (3, 249), «Армяне, евреи, поляки, молдаване, немцы, и разный случайный народ» (3, 265). Если в первом случае слова «уже очищающейся» допустимо взять в запятые, но уж никак не обязательно, то во втором случае после «подозреваемых», а в третьем – после «немцы» ставить запятые совершенно непозволительно. Такое же пристрастие видим и в доносе. Там в первой фразе взяты в запятые слова «по вашему заданию», в четвертой – «в основном». С определенной натяжкой, как индивидуальная особенность стиля, это, может быть, и допустимо, но абсолютно не обязательно. А в перечне «из 2, 8, и 10 бараков» запятая после восьмерки, как и в приведенном выше перечне национальностей после «немцы», просто недопустима.
Или вот Ветров пишет: «Первая группа будет освобождать «своих». Брать здесь местоимение в кавычки было совсем не нужно, ибо речь идет о том, что бандеровцы намерены освобождать бандеровцев, т. е. действительно своих – и по национальности, и по взглядам, и по судьбе. Почему же Ветров поставил кавычки? Да просто потому, что Солженицын так же чрезмерно привержен к ним, как и к запятым. Например, в третьем томе «Архипелага» на странице 254-й три выражения взяты в кавычки, на 286-й – четыре, на 257-й – пять и т. д.
Иные совпадения точны до буквальности. Так, у Ветрова читаем: «Это предположение подтверждается и словами Мегеля «а полячишка-то, вроде умнее всех хочет быть…». Во-первых, запятая здесь, конечно, опять-таки ни к чему, но интереснее то, в какой простецкой манере вставлена прямая речь Мегеля: она даже начата не с большой буквы. Точно такую же упрощенность видим и у Солженицына. Ну, хотя бы: «Кто-то крикнул сзади: «а нам нужна – свобода!..» (3, 297). Или вот слово «краснопогонники». В доносе оно запросто вложено в уста Ивана Мегеля и в том именно месте, о котором сказано, что это «дословно». Но крайне сомнительно, чтобы такое словцо, построенное уж очень по старомодному давнелитературному образцу (золотопогонники, белоподкладочники и т. п.), было в ходу у заключенных, чтобы они называли им солдат охраны. Но в устах самого Солженицына, человека насквозь пролитерату-ренного, оно, как и цитата из «Интернационала» («Кто был никем…»), конечно, не удивительны. И действительно, мы неоднократно встречаем это слово и подобные им слова хотя бы в том же «Архипелаге»: «Эти «краснопогонники», регулярные солдаты…» (3, 72), «Наверху краснопогонники спрашивают фамилию» (3, 194), «Командование ввело в женскую зону «чернопогонников» – солдат стройбата» (3, 311), «Этот солдат сопротивлялся голубым погонам» (3, 77) и т. д. А взять, допустим, обороты речи, вложенные опять-таки в уста Мегелю: «их кум… в штрафник затолкал», «вторая группа в это время давит службы». Подчеркнутые мной слова в подобных контекстах опять-таки часто встречаются в книгах Солженицына. Хотя бы: «Пришли хлопцы к паханам и сказали им так: «Если будете нас давить, мы вас перережем» (3, 306). Сам Солженицын признает, что доказательства могут быть и косвенные, и даже «лирические». А тут не лирика, а факты. Тут все убеждает. Книга жизни «Архипелаг» и донос на товарищей поневоле написаны одной рукой.
Я не стал бы во всем этом копаться, если бы не всегдашняя наглая манера Солженицына при малейшей зацепке тотчас обвинять людей во всех смертных грехах, в том числе и в сексотстве, тогда как на самом негде печать поставить. Так, узнав из одной книги, что автору (имя которого я не стану называть) оперуполномоченный иногда помогал отправлять из заключения письма, минуя лагерную цензуру, а другой заключенный пользовался еще каким-то не столь уж великим содействием лагерных властей, наш бдительный борец за справедливость тотчас вскинулся, уже готов обвинить: «А за что? А почему? А дружба такая – откуда?» Словом, явный намек на тайное сотрудничество этих людей с лагерным начальством.
Если так, то тут и разгадка лагерного благополучия, даже успехов самого Солженицына. Так, в лагере на Большой Калужской его сделали завпроизводством, и он радостно воскликнул: «Прежде тут и должности не было такой!» Это было в самом начале срока, а в самом конце он по поводу одной печальной ситуации молвил: «Больше оперчасть не баловала меня своим расположением…» Значит, было время, когда баловала. Да не весь ли срок? А за что? А почему? А дружба такая откуда?.. И после этого он еще лепечет, что да, был завербован, дал подписку, получил тайную кличку, но ни одного доноса за весь срок ни разу не написал. Поискал бы ты, нобелиат, дураков в другой деревне… Ветров работал по своей тайной специальности весь свой срок в поте лица.
В подлинном авторстве доноса, попавшего в руки Арнау, убеждает не только идентичность почерков, особенностей манеры письма и других характерных частностей, с одной стороны – в журнальной публикации, с другой – в книгах Солженицына, в его письмах. Но еще больше – идентичность «почерков» иных – психологических, нравственных – при свершении им клеветнически-доносительских деяний на всем протяжении жизни.
Вспомним такую особенность «почерка» Ветрова, как обстоятельность и широта, с коими он давал показания против всех ближайших друзей юности. Никого не забыл! Даже случайного вагонного знакомого Власова. А на Симоняна не поленился накатать аж 52 страницы! Подобная обстоятельность и в его доносе: указал и срок бунта (22 января), и имена руководителей (Малкуш, Коверченко, Романович), и чем вооружились (ножи, металлические трубы, доски), и в каких бараках основные силы (во 2, 8 и 10), и каков план действий (разбиться на четыре группы и начать одновременно). И что предстоит делать каждой группе в отдельности, и не забыл даже такую частность, как отключение запасного движка. О, это его дотошная манера!
Но еще важнее и выразительнее следующее сходство «почерков»: все известные нам ранее «показания» Солженицына против знакомых, друзей и родных были ложью провокационного характера – такой же провокационной ложью был и тот донос. Журнал Neue Politik приводит заявление Ф. Арнау о том, что на самом деле в лагере «Песчаный», где орудовал Ветров, никакого восстания не замышлялось, просто небольшая группа заключенных решила пойти 22 января 1952 года к начальству лагеря с просьбой перевести своих товарищей, находившихся в карцере, в более сносные условия. Кроме того, они хотели добиться, чтобы и в этом лагере, особом, разрешили свидания с родственниками, более частую переписку и т. д. Гораздо позже, в третьем томе «Архипелага» писатель Солженицын даст совсем другую версию январских событий в лагере, но в противоположность доносчику Ветрову, своей лагерной ипостаси, он и сам не будет теперь говорить о их обдуманной запланированности, о ловком тайном замысле, – наоборот, станет энергично убеждать, что это был стихийный, внезапный, совершенно неожиданный для самих участников всплеск страстей. Читаем: «Ни к чему наши три тысячи не готовились, ни к чему готовы не были, а вечером пришли с работы – и вдруг…» В доносе говорилось о детально разработанном заговоре, о точном распределении ролей, о твердо назначенном сроке, а тут – «ни к чему не готовились», а тут – «вдруг»! Читаем дальше: «Ни топора, ни лома ни у кого не было, потому что в зоне их не бывает». А в доносе фигурировал чуть ли не арсенал: ножи, металлические трубы и т. п. Еще читаем: «А вся-то затея была ребят – не восстание поднимать, и даже не брать БУР, это нелегко… затея была: через окошко залить бензином камеру стукачей и бросить туда огонь». Прямо черным по белому и выводит: «затея была – не восстание». Так Солженицын-Ветров, автор «Архипелага», сам показывает провокационно-лживый характер действий Ветрова-Солженицына, автора доноса.
В 1945 году чрезмерная словоохотливость и легкость, с коими он закладывал друзей и даже собственную жену, вызвали у следствия недоверие, и от его клеветы, как мы знаем, никто, к счастью, не пострадал. То же самое произошло и в 1952 году при его 52-страничном навете на Симоняна. Вероятно, это объясняется не только тем, что в обоих случаях делом занимались достаточно осмотрительные и неглупые люди, но и тем еще, что им некуда было торопиться, время терпело, они могли все взвесить и принять обдуманное решение.
Донос от 20 января 1952 года своей чрезмерной обстоятельностью, дотошностью и некоторыми другими важными чертами тоже должен был бы вызвать сомнение у тех, к кому он поступил. В самом деле, при совершенно случайной встрече с Ветровым не в каком-то укромном месте, а у пошивочной мастерской Мегель ведет себя, как следует из описания, чрезвычайно странно. Начав с полу-загадочных намеков, он вскоре излагает собеседнику весь план бунта до мельчайших подробностей. Судя по такой его осведомленности, он принадлежал если не к руководителям, то уж наверняка к самым активным участникам задуманного, а собеседник – всего лишь знакомый, к участию в бунте не привлечен, к тому же вызывает кое у кого подозрения, о чем сказано в самом конце доноса. Так спрашивается, с какой же стати Мегель, крайне заинтересованный в сохранении строжайшей тайны о бунте и, конечно, понимающий, чем грозит ее разглашение, вдруг выкладывает все до точки перед таким человеком, как Ветров?
Конечно, это соображение должно бы насторожить, но – в данном случае ситуация была совершенно иная, чем на следствии или при рассмотрении клеветы на Симоняна. Прежде всего, времени – в обрез: можно предполагать, что донос был получен в конце дня 20 января, а бунт, как в нем говорилось, назначен на 22-е. Имелась ли возможность за это время произвести расследование? Кроме того, ведь речь шла о деле очень важном – о таком, которое могло повлечь за собой человеческие жертвы. Вероятно, по причине именно этих двух обстоятельств руководство лагеря приняло меры предосторожности («Усилить наряды охраны автоматчиками»), а когда утром 22-го группа заключенных действительно направилась к штабному бараку, лагерное начальство, как видно, поверило, что донос правильный, что начинается бунт, и возможно, что оно вело себя в этой обстановке, чрезвычайность которой была создана во многом именно Ветровым, с излишней нервозностью. Во всяком случае, кровь пролилась. И немалую долю ее нобелевский лауреат Солженицын обязан взять на свою лауреатскую совесть, по крайней мере – видимо, совсем не случайную гибель Ивана Мегеля, который после всех этих событий, конечно, разоблачил бы нобелиата-стукача перед своими товарищами, в чем руководство лагеря, разумеется, никак не было заинтересовано…
У читателя, надо думать, давно вертятся на языке вопросы: «Откуда Арнау так много знал о Солженицыне? Где он раздобыл донос Ветрова?»
Вернемся к публикации Neue Politik. Там рассказывается, что во время посещения Советского Союза знаменитый криминолог встречался с людьми, интересовавшими его в связи с темой «Солженицын-Ветров», и беседовал с ними. Читаем: «Арнау надиктовал на магнитофон (накануне отъезда из Москвы, видимо, с целью подвести итог тем встречам и зафиксировать их результаты. – В. Б.) запись следующего содержания: «В беседе с «В», профессором «С» и фрау «Р» неоднократно высказывалось мнение, что Солженицын занимал в лагере «доверительные позиции»«». Напомним, что в 1974 году, когда Арнау приезжал в Советский Союз, еще не было книг о нем ни Н. Решетовской, ни Т. Ржезача, ни В. Чалмаева, ни Ж. Нивы, ни многих других публикаций, проливших свет на темную историю Солженицына, но ныне, после всех этих публикаций, которые к тому же здесь часто цитировались, мы едва ли нарушим тайну Франка Арнау или журнала Neue Politik, если выскажем уверенность, что помянутый в магнитофонной записи «В» – это не кто иной, как Виткевич Н. Д., профессор «С» – Симонян К. С, фрау «Р» – Решетовская Н. А. – все знакомые нам, неоднократно упоминавшиеся в нашем повествовании лица.
Далее Арнау выразил уверенность в том, что кто-то из лиц, с которыми он беседовал, а может, и все они – ведь ничего секретного или опасного тут не было! – рассказал о его посещении своим знакомым. Как о следствии этого он затем говорит, что однажды кто-то позвонил ему в гостиницу «Россия», где он жил, и на немецком языке, не слишком чистом, попросил о встрече. Арнау дал согласие. «Я затем встретился в холле с одним мужчиной, – читаем в журнале. – Он представился мне, назвав себя, и дал свой точный адрес». Имя этого визитера, как и в трех только что помянутых случаях, по воле автора или его публикаторов обозначено лишь одной буквой – «К».
Этот «К» поведал зарубежному гостю, что теперь он реабилитирован, но в течение многих лет имел большие трудности. В доказательство выложил копии разного рода писем, петиций и протестов, направленных «во все возможные официальные инстанции». Потом заявил, что «вся его жизнь и судьба были и в прошлом и сейчас тесно связаны с Солженицыным». Этот человек и рассказал о подлинном характере интересующих нас лагерных событий 22 января 1952 года, поскольку был их очевидцем, он-то и презентовал Арнау донос Ветрова. При этом сообщил, что в свое время сей документ был предъявлен в ходе одного из процессов по реабилитации некоего третьего лица и, к счастью, сохранился у адвоката. Он получил документ от адвоката, которого удалось убедить в том, что документ может быть полезен «К» для его собственной реабилитации.
Арнау откровенен, он говорит: «Я не исключаю, что этот человек был подослан, но не верю в это. У меня сложилось мнение, что он говорит и ищет правду». Эта вера и это мнение дорогого стоят, ибо принадлежат не какому-нибудь дилетанту-любителю, а выдающемуся криминологу. Действительно, чего стоит хотя бы один тот факт, что «К» назвал свой адрес и пригласил посетить его. Не составляло большого труда проверить подлинность этого адреса. Кроме того, о личности «К» можно было справиться, опять-таки без великих усилий, хотя бы у фрау «Р» или профессора «С». Думается, если Арнау не сделал этого, то не только потому, что у него оставалось уже мало времени до отъезда, или потому, что он, как читаем, решил посетить «К» в свой следующий приезд в Москву, – скорей всего, главную роль сыграло здесь именно доверие к подлинности и самого «К», и того, что тот говорил, и, наконец, «абсолютно убийственного для репутации Солженицына» документа, который криминолог получил тогда в гостинице «Россия».
И в самом деле, среди близких к Солженицыну людей был в ту пору некто «К», в облике которого все совпадает с теми сведениями, что Арнау привел о своем визитере. Тот говорил по-немецки – и «К» знает немецкий, поскольку его специальность – немецкая литература. Говорил не совсем легко и чисто – и «К» говорил, скорее всего, именно так, ибо живой разговорной практики у него было мало. Визитер был когда-то репрессирован, а потом его реабилитировали – то же и «К». Вся жизнь и судьба визитера были связаны с Солженицыным – именно так обстояло дело и у «К», ну, не вся жизнь, а по крайней мере – с молодых лет: перед войной оба в одном и том же московском институте (первый там учился, второй работал); во время войны побывали в одних и тех же местах, в частности в Восточной Пруссии; и тот и другой на фронте, именно в той же В. Пруссии, были арестованы; несколько лет заключения провели вместе, в одном лагере; после освобождения и реабилитации неоднократно встречались, поддерживали близкие отношения; Солженицын даже избрал «К» в качестве прообраза для довольно приметного персонажа в одном из своих произведений, – разве всего это мало для заявления о связи двух жизней и судьбе?
Наконец, такая подробность, как предъявление визитером копии заявлений и писем, петиций и протестов, направленных «во все возможные официальные инстанции». Да, известный нам «К» буквально от младых ногтей занимался составлением именно таких пламенных бумаг. Дело в том, что получал выговора и другие взыскания во всех организациях, где состоял, его исключали отовсюду: из пионеров, из кандидатов в члены комсомола, из комсомола, из школы, из Харьковского университета, из Московского института иностранных языков, из партии, из Союза писателей… Да еще исключали кое-откуда и не один раз, а несколько: из комсомола – трижды! Расскажем лишь об одном.
В 1927 году после семилетки «К» поступил в электротехническую профшколу. Хотя его до этого исключили из пионеров, он каким-то образом уже кандидат в члены комсомола. Однажды на собрании ячейки юный трибун выступил против «линии Коминтерна в Китае». Отчасти, возможно, и за это, но главным образом за две драки его исключают из кандидатов и из школы. Далее мы от него узнаем: «29 марта 1929 года меня наконец арестовали». Почему наконец? Да, по всей вероятности, потому, что к этому времени вполне созрел для такой акции: за плечами уже не только пьяные драки, но и участие в распространении троцкистских листовок. Посидел в ДОПРе всего десять дней, но, как полагается брошенному в застенки трибуну, успел-таки объявить голодовку.
В 1982 году «К» опять исключили, на сей раз кардинально – из числа граждан Советского Союза. Таким образом, эпоха выговоров и вышибонов «К» простерлась на огромный отрезок истории нашего отечества – от времен позднего нэпа до периода зрелого социализма. Ему не выносили выговоров только в яслях, не исключали только из детского сада, и то, пожалуй, лишь потому, что он там не побывал.
За свою долгую жизнь (он умер в 1997 году в Кельне) «К» встречался со множеством совершенно разных людей, состоял в совсем не похожих друг на друга организациях, пережил столь резко отличные времена, а отношение к нему в конце концов было везде и всегда одинаковым, сводящимся к приглашению: «Позвольте вам выйти вон!» Между тем люди, повстречавшиеся на жизненном пути, нередко давали ему добрые и дельные советы. Один говорил: «Не будь сам себе врагом». Другой убеждал: «Поработай, покажи себя на деле». Третий стыдил: «Не пей». Секретарь комитета комсомола, куда «К» пришел работать, кажется, в многотиражку, говорил: «Поварись в рабочем котле, иди на производство, к станку». Даже следователь харьковского ДОПРа, где «К» тринадцать часов героически голодал, не отпустил его без дружеского напутствия: «Вам бы поработать…» Но особенно дельный совет дал старший двоюродный брат Марк – еще в ту бурную пору, когда юный «К» сокрушал Коминтерн: «Уж лучше занимайся онанизмом, это менее вредно». Увы, младший брат не последовал и родственному совету, со всей энергией он продолжал свою бурную деятельность, сопровождавшуюся писанием объяснений, опровержений, протестов, петиций – вплоть аж до самого римского папы! В результате ему действительно было что предъявить Арнау в доказательство своих многолетних страданий и оголтелой любви к справедливости.
Однако возникает еще один интересный и важный вопрос: что же побудило «К» разоблачить Солженицына, так сказать, нанести удар в спину человеку, с которым был столь долго и близко связан? Арнау этого вопроса не касался, для него главным была подлинность полученного документа, но нам представляется полезным высказать в данном случае свои предположения: судя по всему, дело тут главным образом в двух столь хорошо известных человеческих страстях – в жажде мести и в зависти.
За что «К» мог желать отомстить Солженицыну? Как упоминалось уже, тот изобразил своего дружка в одном из романов, да столь прозрачно, что все, кто знал «К», тотчас его разглядели под другим именем. Но штука-то состояла в том, что персонаж, для которого он был взят прообразом, ничуть не похож, допустим, на бесстрашного Роланда или благородного Мцыри, доброго Робина Гуда или по существу клеветой взыскующего правды Дмитрия Карамазова, – совсем наоборот, сей персонаж ставит под удар и помогает погубить в лагере вроде бы ни в чем не повинного человека. По словам Н. Решетовской, читатели романа, которые узнали «К» в том персонаже, усомнились, можно ли ему после этого подавать руку: «ведь для некоторых он выглядел подлецом». Между романистом и прообразом произошел «нервный разговор» и тяжелое объяснение в письмах, а результатом всего оказалась размолвка. Желание человека так или иначе отомстить писателю, который вывел его в своем произведении подлецом – клеветником и доносчиком, понять нетрудно. Тем более если принять во внимание, что писатель этот в вопросе доносов и доносчиков в лагере был достаточно осведомлен и при создании образа мог опираться не только на свою творческую фантазию, но и на реальные факты из окружающей жизни.
Итак, месть. Ну, а зависть? О, этого тут могло быть, что называется, навалом! В самом деле, Солженицын до своего ареста жил совершенно беспечальной жизнью и не ударил палец о палец для пользы антисоветского дела, а у «К» к этому времени были за плечами уже не только пьянки и драки, но и антикоминтерновские речи, и десять дней ДОПРа, и обильные выговора, и бесчисленные исключения… Тот, допустим, лишь в сладкой истоме прижимал к пылкой груди портрет Льва Давидовича Троцкого да только еще обдумывал, как достойнее воспеть его, а этот уже в школьные годы действовал практически – распространял троцкистские листовки, – и какая за все это награда? В заключении сидели приблизительно в одинаковых условиях. Но после! Саня приобрел великую известность, вон даже «нобеля» отхватил, блаженствует себе со своими деньжищами да молодой женой в собственном имении. А «К»? Мечтал о славе не менее рьяно, а сделал для нее неизмеримо больше, чем тот ловкач, однако же – прозябает в безвестности, отовсюду выгнан, живет на пенсию, а уже идет седьмой десяток, да и жене под шестьдесят. Правда, накатал здоровенную книгу, может, похлеще «Архипелага», переправил ее в Америку, она не могла принести славу после того, как все сливки лагерной темы уже давно снял этот шустрый ростовский выскочка. Как же тут не обливаться горькими слезами от зависти!.. Словом, Арнау не ошибся в своей уверенности, что «К» действительно «ищет правду», но какие чувства при этом двигали искателем, с какой целью он хотел правды, об этом из одной беседы с ним Арнау понять, разумеется, не мог. А дело-то было уж очень простое: голодный скорпион хотел убить сытого скорпиона, вот и все.
Наконец, в обоснование правдоподобности нашей гипотезы о том, что именно известный нам «К» совершил донос на матерого доносчика Ветрова, укажем: каким образом это делается, он прекрасно знал, и никакие моральные тормоза сдерживать его тут не могли. Дело в том, что в юности этот наш новый персонаж, как упоминалось, несколько месяцев проработал на заводе. Там добровольное приобщение к героическому рабочему классу живой юноша сочетал со столь же добровольным доносительством на него. По заданию некоего Александрова он вынюхивал настроение рабочих и писал, как сам деликатно выражается, «обзоры наблюдений по заводу». Расставшись вскоре с рабочим классом, способный молодой человек не расстался с полюбившимся литературным жанром, продолжал и в Харьковском университете писать «обзоры наблюдений». В противоположность Ветрову он сейчас не отрекается от своей обзорно-эпистолярной деятельности, но божится, что в 1934 году навсегда оставил ее, завязал. Однако есть основания сомневаться в крепости завязочки. И вот почему.
Решив в юности, что на Украине его никогда не поймут, не оценят, да и масштаб для такой натуры маловат, в 1936 году с выговором в учетной карточке «К» едет завоевывать всесоюзную столицу. Беспрепятственно поступил в институт иностранных языков. Но едва начались занятия, еще в сентябре – новый вышибон из комсомола. Закаленный многолетней сноровкой, «К» идет на приступ соответствующих инстанций с целью восстановления. Штурмует месяц, полгода, год – ничего не помогает! И тогда он решается прибегнуть к помощи того самого Александрова. Поступок был крайний, отчаянный, но по тому времени и самый эффективный: шел 1937 год. О содержании «александровской справки» ее получатель скромно умалчивает, но после того, что мы уже знаем, догадаться об этом не трудно. Конечно, там было что-то вроде следующего:
«Податель сего «К», 19.. года рождения, из служащих, на протяжении ряда лет вел по моему заданию слежку сперва за рабочими и служащими одного харьковского завода, позже – за студентами и преподавателями университета и писал мне об этом донесения. Они были обстоятельны и оперативны. Работал «К» с душой, умело – ни разу не засыпался. Заслуживает не только снисхождения, но и похвалы, и продвижения вверх, хотя пристрастен к спиртному и слаб по части женского пола.
Александров».
Сентябрь 1937 года.
В том году, ставшем олицетворением осужденных партией нарушений законности, подобная «справка» могла иметь магическую силу. Ее податель, конечно же, своей цели добился. Как видим, и в конце 1937 года Александров так ценил доносчика, что, возможно, с риском для себя (едва ли подобные справочки выдавались по первой просьбе) ринулся выручать его из беды. А ведь Ветров, большой знаток и даже теоретик этого вопроса, уверяет: «Доносчик – как перевозчик: нужен на час, а потом не знай нас». Нет, Александров хотел и дальше знаться с «К».
Без «александровского» феномена трудно объяснить и тот факт, что в 1937–1939 годах, когда пострадало столько людей совсем неповинных, ничем не запятнанных, «К» даже не потревожили. Это с его-то прошлым – с троцкистскими связями, публичной антикоминтерновской болтовней, печатным станком для подпольных листовок, с бесчисленными выговорами да исключениями!.. Да, такой тертый калач мог раздобыть донос дружка и выдать его Арнау.
Итак, лжец в 1945-м, когда его только арестовали, на следствии; клеветник в 1952-м, незадолго до выхода на свободу; доносчик в 1979-м, уже из-за океана – кем же был Солженицын в особо интересующую нас теперь пору своей жизни – с того дня, как получил новое имя, и до конца заключения, т. е. с 1945-го по 1953-й? Он признается: «В тот год я (став Ветровым. – В. Б.), вероятно, не сумел бы остановиться на этом рубеже. Ведь за гриву не удержался – за хвост не удержишься. Начавший скользить – должен скользить и срываться дальше». Однако тут же уверяет: «Но что-то мне помогло удержаться». Он хочет внушить читателю, что семь лет вполне благополучно провисел на хвосте скачущей лошади: «Никаких доносов я, конечно, не представлял. Ни разу больше мне не пришлось подписываться «Ветров». И многократно будет повторять в последующие годы: конечно, не представлял, ну, разумеется, ну, какие могут быть между нами, интеллигентными людьми, разговоры на сей счет! Кажется, последний раз мы слышали это в 1979 году: «Ни разу я этой кличкой не воспользовался и ни одного доноса не написал». Почти уговорил, мы почти поверили, но вдруг – обмолвится: «И сегодня я поеживаюсь, встречая фамилию «Ветров».
Если «ни разу», если «ни одного», то с чего бы такая повышенно нервная реакция?..

«Отец нации, патриарх России»

…Руководящие и газетные коммунисты очень неравнодушны к Александру Исаевичу. Вспомните… Когда изгнанник пребывал еще в США, тов. Зюганов уверял нас, что он никакой не антисоветчик и не коммунофоб, это, мол, грешок молодости, а теперь он великий патриот, и ничего больше….
А вспомните, что сделал Солженицын, едва летом 1994 года припожаловав из Америки во Владивосток. Первым делом позвонил коммунистке Светлане Горячевой и пригласил ее в гостиницу побеседовать. Та бросила все свои прокурорские, все домашние дела и сломя голову помчалась. Потом напечатала об этой незабываемой встрече умильную статейку. Вот когда Президиум ЦК или кто-то из его секретарей должен бы взыскательно побеседовать с партдамой: с какой, дескать, стати ты полетела, как на помеле, по первому звонку этой вражины да еще потом в газете слюни пускала? Но никто не побеседовал. Как можно, если сам тов. Зюганов видит во вражине большого патриота и ничего больше!.. За Горячеву взялись лишь после того, как она отказалась выполнить несуразное решение ЦК, требовавшее от нее и от других коммунистов покинуть пост главы думского комитета. Еще Суворов говаривал: «Каждый солдат должен понимать свой маневр». А этот «маневр» понять было невозможно: зачем, ради чего добровольно оставлять с таким трудом завоеванные высоты, дающие повышенные возможности влияния, связи, транспорта и т. д.? Члены ЦК убежденно отвечали: «Во имя Устава! Он один для всех!» Они так и не поняли до сих пор, что есть вещи поважнее любых уставов: живая жизнь, реальная ситуация, конкретная обстановка. Даже в армии, даже в боевой обстановке разрешается не выполнять преступные приказы. Это решение ЦК наносило прямой ущерб партии. Как же его назвать? Только капитулянтским или отзовистским тут ограничиться нельзя.
Между тем гигант мысли, организуя по пути митинги, триумфально приближался к Москве, как некогда Наполеон, бежав с острова Эльба, приближался к Парижу. В эти дни, а именно 21 июля 1994 года, «Правда» предоставила слово доктору политических наук Д. Ольшанскому, который объявил: «Солженицын играет роль отца нации, патриарха России». (Это при живом-то патриархе! Как он это воспринял? – В. Б.)
Вот и представьте себе, поднимутся регионы, по которым проедет великий писатель, и скажут: «Хотим в президенты Александра Исаевича! Мы его видели, руку жали, мы ему верим и на него надеемся…» Но, увы, как показало время, вопреки предсказанию доктора наук Ольшанского регионы почему-то не поднялись, не рявкнули: «Хотим Солженицына!..»
Отец нации припожаловал в столицу, Лужков его облобызал, а «Правда» ласково прошептала на первой полосе: «Здравствуйте, Александр Исаевич…»
И вскоре не кто иной, как опять же коммунисты, стали добиваться приглашения Солженицына в Думу. Надо полагать, столь серьезное дело было не личной инициативой коммуниста И. Братищева, еще одного доктора и земляка гиганта по Ростову, а решением всей фракции во главе с Г. Зюгановым. Потерпев поражение при кнопочном голосовании, коммунисты, как всегда, не пали духом и поставили вопрос на поименное, и таким путем им все-таки удалось протащить приглашение. Победа!..
«Правда» 8 октября 1994 года приветствовала сию грандиозную викторию ленинизма восторженной передовицей «Скажите в Думе свое слово, Александр Исаевич!». В статье, чтобы потрафить возвращенцу, злобно проклинался Сталин и превозносились мужество и «истинная русскость» титана. А кончалась статья так: «Верится, что вы скажете России слово правды, объединяющее всех честных людей труда». Слово он сказал. Кого оно объединило?
А в последующие годы коммунистические газеты время от времени чесали в затылке: «Наш или не наш Солженицын?», «С нами или не с нами Александр Исаевич?» И тут главными их советниками были Рой Медведев да тверской мыслитель Владимир Юдин, профессор, конечно. Первый из них прославился тем, что, будучи евреем, оправдывает немецких фашистов: уверяет, будто они лишь потому уничтожали советских военнопленных, «что правительство Сталина отказалось признать подпись России под международной конвенции о военнопленных, из-за чего (!) не шла помощь советским военнопленным через Международный Красный Крест, и обречены они были умирать от голода в немецких лагерях». Какое благостное представление о фашистах: будь подпись, и все было бы о'кей! Да ведь стояли же подписи не то что под многосторонней коллективной конвенцией, а под двумя межгосударственными договорами, причем один из них – «о дружбе». И какие подписи! Министров иностранных дел. И как договоры подписаны были! При личном участии лидеров обеих стран. В Кремле. И что, остановило это немецких фашистов от нападения на «друзей»? Этот историк не знает, что у фашистов, у Гитлера была сознательная цель – физическое истребление русских. И не только от голода гибли в немецком плену наши люди – их и просто расстреливали, оставляли в поле на морозе, морили в душегубках. И это не слышал историк? А чего ж Красный Крест евреев не спас? Ведь большинство из них даже оружия в руки не брали, военнопленными не были. Но попробуй скажи этому историку, что погибли не шесть, а пять миллионов его соплеменников, – какой он визг поднимет!.. Невежественные и лживые статьи Медведева, объявлявшего «Архипелаг» «величественным произведением» великого писателя, даже «одной из самых великих книг XX века», перепечатывались «Правдой» в 1989–1990 годах из зарубежной прессы пятнадцатилетней давности. То, что вместе с Солженицыным этот Медведев еще и клеветал на Шолохова, не смущало газету. Так ей не терпелось своим тогда многомиллионным тиражом просветить читателей.
Второй из авторитетов газеты, тверской профессор, вольготно разметавшись на двух полосах, страстно убеждал: «Ведь Солженицын наш, русский, писатель-патриот! Русский!» Правда, следуя директиве Горбачева о плюрализме, через три недели напечатали на четвертой полосе и статью покойного Бориса Хорева «Я не верю Солженицыну»…
А в 1992 году в Москву приехала жена Солженицына, мадам Светлова, которой немедленно предоставили слово в «Родимой газете». Как выяснилось, мадам Светлова приехала, чтобы найти в Подмосковье жилье для семьи титана: «А. И. не может и не хочет жить в городе. Нужно искать что-то за городом. Я в глубокой растерянности. Купить дом – для меня задача очень трудная»…
Из того, что было напечатано в газете, прежде всего следует отметить такое кардинальное изречение мадам: «Население все еще очень плохо представляет глубину и масштабы зверств коммунистического режима. Некоторые все еще думают, что это лишь отдельные мрачные эпизоды великого и правого дела, и никак не могут понять, что только зверства и были». Дескать, вот ведь до чего тупое население, а! Уж сколько лет ее любезный супруг из кожи лезет, объясняя всему миру, что при коммунистах ничего, абсолютно ничего, кроме зверств, не было и быть не могло, а они, болваны, не понимают!
Не соображают, что разгром трех походов Антанты и вышибон с родной земли цивилизованных англичан да куртуазных французов, свободолюбивых американцев да улыбчивых японцев вместе с их содержанками – Деникиным да Красновым, Колчаком да Врагнелем – было не чем иным, как высшей категории зверством коммунистов! Как и победа над немецким фашизмом – ведь сколько бедненьких оккупантов наколошматили! А можно было просто попросить их вежливо, и они – ведь европейцы же! соплеменники Гете! – они от Москвы, от Сталинграда ушли бы восвояси. Так нет, погнали несчастных до самого Берлина и еще там били, мордовали зверюги…
Неспособно это безмозглое быдло сообразить, что превращение в кратчайшие сроки отсталой страны в великую сверхдержаву – это тоже сверхзверство коммунистов.
Они ликвидировали безграмотность, открыли народу доступ к высотам культуры, науки, творчества да еще создали лучшую в мире систему медицинского обслуживания, а в школьном деле дошли до обязательного для всех среднего образования – какое людоедство! Взять хотя бы драгоценного супруга. В 1952 году у него в животе объявилась какая-то опухоль. Его немедленно оперировали, удалили что-то и через две недели он был здоров. И это где? В лагере, в неволе. Вот какая медицина, какие врачи были у нас даже там! Да, но ведь при этом резали ножом по живому телу – разве это не зверство! А потом, живя в Казахстане, в поселке Кок-Терек, Солженицын опять занедужил. И вот несколько лет он регулярно ездил в Ташкент, в онкологический институт, где его снова обследуют, лечат, пестуют… И он не платит за это ни копейки. Ни-ни! Каков итог? Спустя чуть не полвека супруга констатирует: «Его здоровье почти чудесное, и работоспособность очень высока. Работает 14 часов ежедневно, это почти двойной рабочий день. И так уже много лет. Стало быть, здоровье позволяет». Но в чем же хоть тут коммунистическое зверство, мадам? Не удивлюсь, если она ответит: «Да как же! Проклятые коммуняки вынуждали человека ездить в Ташкент, в другую республику. Уж не могли зверюги создать онкологический центр в поселке Кок-Терек, чтобы Саня мог туда пешочком ходить».
А сколько перетерпела мадам сама от коммунистов! Бесплатно получила высшее образование, бесплатно имела квартиру, ничего не заплатила за пятидесятилетнего чужого мужа, ни копейки не взяли с нее за трехразовое пребывание в родильных домах ни в 70-м, ни в 72-м, ни в 73-м годах и даже за границу выслали за государственный счет… На такое зверство способны только коммунисты!
Мадам делится радостью с собеседником по поводу того, что этот зверский «коммунизм рухнул!». Но тут же остерегает: «Не в том смысле, что его больше нет на нашей земле. Он рухнул как идея, как строй, но как реальный образ жизни огромного числа людей, он, конечно, будет еще долго… Однако будет легче, чем раньше… Мы все-таки выбираемся из бездны». Ах, как ошиблась супруга титана! Идея-то жива. Как можно убить идею? Она в головах и сердцах. А рухнул-то именно «реальный образ жизни» с его бесплатными квартирами, образованием, медициной, с твердой уверенностью в завтрашнем дне, постоянным ростом населения, как и благосостояния его, с чувством безопасности и другими замечательными, невиданными в мире общественными благами, что в итоге вызывало у «населения» гордость за свою страну. Вот президент Путин был в Ленинграде на праздновании 60-летия ликвидации блокады и встречался там с ветеранами. Так одна старушка, увешанная орденами, взмолилась: «Верните нам хотя бы советскую медицину!» Но ничего он сделать не может…
Теперь вместо перечисленных благ все видят на улицах нищих, бездомных, в стране свирепствуют такие болезни вплоть до сибирской язвы, о которых давно уже забыли, больше десяти лет идет вымирание народа, повсеместно царят ложь, обдираловка, похабщина… Такой писатель, как Ерофеев, может ляпнуть по телевидению на всю страну: «Идите вы в зопу!» – а такой эстрадник, как Борис Моисеев, свою голую зопу показывает Галине Вишневской по тому же телевидению. И никто не смеет их вышвырнуть или хотя бы врезать по вывеске. Это и есть, мадам, не что иное, как погружение в бездну, в которой, оказывается, вам «легче, чем раньше». Но если, например, у Александра Исаевича, не дай бог, опять объявится где-то опухоль или трещина, то готовьте кругленькую сумму для лечения. Это для таких, как вы, конечно, не проблема, но все же…. А во что вам, кстати, обошлось учение трех сыночков в США?
Но мадам продолжала ликовать: «Теперь нет тотального владения телом и душой граждан!» Поскольку, мол, уже нет коммунистов, которые тотально владели телами и душами всех, в том числе и моим прекрасным телом, и моей возвышенной душой.
Да еще добавила: «Буквального подавления властью уже нет!» Судя по всему, она была уверена, что «буквального» нет и не будет. И то сказать, откуда взяться, если принявший ее президент «был очень гостеприимен, живо пересказал свой телефонный разговор с А. И. Подтвердил, что двери для возвращения А. И. открыты». Мало того, мадам пришла к выводу, что «Борис Николаевич озабочен положением в стране, сердце у него болит…» Какое большое и чувствительное сердце…
Это было сказано в июле 92-го года. А всего через год с небольшим сей гостеприимный и болящий сердцем за страну кремлевский выкормыш прибег к такому виду «буквального подавления», что после этого мадам пророчица должна бы замолчать навсегда: он расстрелял парламент и сотни, если не тысячи своих сограждан. Супруг искательницы загородного дома оправдал кровавую бойню: «Закономерный и естественный шаг». Вероятно, именно после этого для титана нашелся подходящий загородный дом. Говорят, это бывшая дача Кагановича, а позже – председателя КГБ генерала И. А. Серова. Для лагерного сексота Ветрова более заслуженного обиталища и не сыскать. Но все-таки по своей всегдашней бдительности Солженицын еще два года сидел за океаном, выжидал, высматривал, принюхивался… Интересно, не являются ли по ночам владельцам перестроенного дома тени его прежних обитателей…
Много интересного узнали мы из беседы о самом великом супруге. Например, оказывается, все три тома «Войны и мира» он одолел в десять лет «и с того момента был захвачен толстовской композицией…» Кто из вас, читатели, знал в десять лет, что такое композиция романа, отзовитесь. Правда, в октябре 47-го года, когда ему было 29 лет, будущий титан писал из лагеря своей первой жене Наталье Решетовской: «Посасываю потихоньку третий том «Войны и мира» и вместе с ним твою шоколадку». И – ни слова о композиции. Странно…
В ответ на вопрос, есть ли у ее супруга любимые поэты, Светлова пропела серенаду: «Солнечно любимый им поэт, всегда присутствующий в его жизни на всех уровнях – и в творческих, и бытовых, каких угодно, просто не выходящий из его жизни, как разлитая, все пронизывающая субстанция, – это Пушкин… Живой Пушкин-поэт, пушкинское начало, пушкинское мироощущение – это то, рядом с чем, в лучах чего, в химии чего А. И. ощущает себя счастливым».
Странно, очень странно. Если, допустим, Достоевский любил Пушкина, так это все видят: имя поэта не раз и не два встречается в его произведениях, он много стихотворений знал наизусть и любил их читать вслух, причем, читая «Пророк», бледнел и от волнения иногда не мог дочитать, наконец, чего стоит знаменитая «Пушкинская речь», произнесенная по случаю открытия памятника поэту… Вот уж действительно «все пронизывающая субстанция». А тут? Где, когда Солженицын добром вспомнил о Пушкине? Может быть, Светлова имеет в виду строчку, шулерски вырванную из пушкинской «Деревни», с помощью чего ее супруг пытался доказать, как замечательно жили в России крепостные крестьяне? А как понимать его прокурорское обвинение Пушкина в том, что, дескать, в поэме «Цыганы» он «похваливал блатное начало»? Наконец, Солженицын однажды заявил, что «у Пушкина можно гораздо больше почерпнуть, чем у Евтушенко», – уж не это ли великая похвала солнечно любимому поэту?
Правда, тут же Светлова заявила: «Но самый любимый его писатель, кого с юности и по сегодня А. И. ощущает своим старшим братом, – это Михаил Булгаков». Вдвойне странно. Во-первых, так кто же «самый» – Пушкин или Булгаков? Во-вторых, почему же о «Белой гвардии» презрительно бросил: «Поддался неверному чувству…» А когда журнал «Москва» впервые напечатал роман «Мастер и Маргарита», Солженицын прямо-таки взбеленился и обозвал сотрудников журнала мерзким словом «трупоеды». О самом романе отозвался с отвращением: «Распутное увлечение нечистой силой… Евангельская история, как будто глазами Сатаны увиденная». Ничего себе комплименты старшему братцу…
Тут уместно вспомнить, как жена нахваливает «энергию, плотность и взрывную силу» языка своего мужа. Примеров почему-то не приводит, а ведь их сколько угодно. Вот, допустим, с какой энергией навешивает он имеющие явно взрывную силу плотные ярлыки на живых и мертвых советских писателей: «деревянное сердце», «догматический лоб», «ископаемый догматик», «видный мракобес», «главный душитель литературы», «вышибала», «авантюрист». Какая энергия! Так это и есть «пушкинское мироощущение»?
Еще? Полюбуйтесь: «лысый, изворотливый, бесстыдный», «дряхлый губошлеп», «ничтожный и вкрадчивый», «трусливый шкодник», «склизкий, мутно угодливый», «о, этот жирный! ведь не подавится», «морда», «ряшка», «мурло», «лицо, подобное пухлому заду». Какая плотность мысли и чувства! И мадам видит здесь «солнечное пушкинское начало»?
Еще: «гадливо встретиться с ним», «слюнтяй и трепач», «жердяй и заика», «проходимец», «эта шайка», «их лилипутское мычание», «карлик с посадкой головы, как у жабы», «дышло тебе в глотку! окочурься, гад!». И явленную здесь «взрывную силу» нам следует считать «пушкинской субстанцией»?
А сколько энергичных ярлыков позаимствовано из мира зоологии: «кот», «отъевшаяся лиса», «сукин сын», «хваткий волк», «широкочелюстной хамелеон», «яростный кабан», «разъяренный скорпион», «пьявистый змей». Рядом с таким непотребством голая зопа Моисеева по телевидению выглядит милой шуткой. Да ведь отсюда-то все и пошло…
Приведя часть этого болезненно мизантропического перечня, Михаил Лобанов воскликнул: «И это пишет человек, считающий себя художником и христианином!» А Светлова еще и уверена в том, что автор этих непристойностей, адресованных конкретным лицам, может быть «объединяющей силой». Или она не читала чудную книжечку «Бодался теленок с дубом», откуда все это взято? Правильно сказал Виктор Розов: «Дуб-то здесь сам автор, а власть – поистине теленок». Я уточнил бы: автор – дикарь с дубьем, а теленок уж до того беспомощен, что хоть плачь.
Думаю, что сам Солженицын не виноват в навязанной ему любви к Пушкину и Булгакову. Просто мадам Светлова прослышала, что ныне существует некий «джентльменский набор» любимых писателей, без которого в литературной среде нельзя показаться: Пастернак, Мандельштам, Ахматова, Цветаева, Булгаков, ну и, конечно, Пушкин. Вот она и объявила, что ее великий супруг без этого примерного набора тоже не может жить…
Наконец-то мы добрались и до последнего интервью Н. Светловой в «Родимой газете».
Здесь мое внимание привлекли два места. Отвечая на вопрос «Есть ли система чтения у Солженицына?», Светлова сказала: «Систему выделить затрудняюсь. У некоторых писателей он читает произведения всех периодов жизни, а у некоторых, например, у Леонида Леонова, его интересовал именно «Вор». Очень любопытно! Это первое.
А второе вот это: «Многое он читает как бы вдогонку собственной жизни. В юности читал беспрерывно, но затем попал на фронт еще совсем молодым человеком… воевал всю войну… потом– лагерь, ссылка…» Так что пришлось «нагонять то, что из-за диких условий жизни было пропущено». Дикие условия? Тут есть о чем подумать…
Начать хотя бы с того, что на фронт Солженицын попал хотя и молодым, но не совсем и гораздо старше других: ему было почти 25 годочков, за плечами – Ростовский университет и два курса московского ИФЛИ, работа в школе да еще военное училище. Я, например, как и миллионы моих сверстников, оказался на фронте в 18 лет, почти сразу после окончания школы, т. е. лет на семь моложе Александра Исаевича, и за плечами – почти ничего, кроме десятилетки.
Во-вторых, воевал он отнюдь не «всю войну», которая «длилась почти четыре года», а меньше двух лет: первые-то два года, самые страшные, с их отступлениями, окружениями, с приказом «Ни шагу назад!», с рывком, наконец, вперед, – эти два годочка Александр Исаевич благополучно прожил в глубоком тылу: сперва преподавал школьникам астрономию в Морозовске недалеко от родного Ростова; потом, будучи призван в армию, служит в Приволжском военном округе подсобным рабочим на конюшне обозно-гужевого батальона; после этого – Кострома, военное училище, его окончание и долгая формировка дивизиона в Саранске; и вот лишь теперь – фронт, батарея звуковой разведки. Это – май 1943 года. Через несколько месяцев Солженицын каким-то образом получает отпуск и приезжает в Ростов. А в мае 44-го к нему в землянку ординарец доставил из Ростова любящую супругу Наталью Решетовскую. Об этом последнем любопытном факте биографы писателя как русские (например, Виктор Чалмаев и Петр Паламарчук), так и зарубежные (например, француз Жорж Нива) почему-то стеснительно умалчивают.
А условия на фронте были у Солженицына такие, как уже отмечалось, что он там не только много читал, но еще больше писал. Н. Решетовская вспоминала о своем гостевании там у мужа: «Мы с Саней гуляли, разговаривали, читали». Известно даже, что именно он читал: «Жизнь Матвея Кожемякина» Горького, книгу об академике Павлове, в журналах – пьесу А. Крона «Глубокая разведка», «Василия Теркина» Твардовского… Двум последним авторам хотел даже написать: первому – «приветственное письмо», второму – «одобрительное письмо».
Побывавший у него на батарее школьный друг К. Виткевич писал 9 июля 43-го года Решетовской в Ростов: «Саня сильно поправился. Все пишет всякие турусы на колесах и рассылает на рецензии». Что за турусы? Это, как пишет Решетовская, рассказы и повести «Лейтенант», «В городе М.», «Письмо № 254», «Заграничная командировка», «Речные стрелочники», «Фруктовый сад», «Женская повесть», «Шестой курс», «Николаевские», да еще стихи, да еще 248 писем одной только жене и неизвестно сколько другим родственникам, друзьям, знакомым, а писать коротко Александр Исаевич не любит и не умеет… Так что – целое собрание сочинений, включая два-три тома писем! А куда рассылал свои сочинения? Константину Федину, Борису Лавреневу, профессору Тимофееву Леониду Ивановичу, школьной подруге Лидии Ежерец для продвижения. Между прочим, двое последних были моими преподавателями в Литературном институте. Лавренев прислал ответ герою-фронтовику. Вот так-то обстояло дело на фронте.
А в заключении? Тут уж свидетельствует сам Александр Исаевич. Вот арестовали его, доставили в Москву, и оказался он в Лубянской тюрьме. И свидетельствует: «Библиотека Лубянки – ее украшение… Диво: раз в десять дней придя забрать книги, библиотекарша выслушивает наши заказы!.. Книги приходят. Их приносят столько, сколько в камере людей. Многолюдные камеры выигрывают» («Архипелаг», т. 1, с. 221). Что же Солженицын читает? Замятина, Пильняка, Пантелеймона Романова, Мережковского (там же, с. 222)… Этих авторов и на воле-то сыскать тогда было трудно. А в спецтюрьме № 1, в «шарашке», где Солженицын просидел большую часть срока за письменным столом, книги можно было заказывать аж в Ленинке, в главной библиотеке страны. Кроме того, заключенные могли получать книги и от родственников. Так, тетя Нина прислала будущему гению два тома «Физической химии» Бродского, тетя Вероника – четыре тома Даля, жена слала шоколад (в каких количествах, неизвестно. Возможно, что бочками)…
«Здесь, – вспоминала Решетовская о «шарашке», – в полной мере открылся ему Достоевский. Он обращает мое внимание на Ал. К. Толстого, Тютчева, Фета, Майкова, Полонского, Блока. «Ведь ты их не знаешь», – пишет он мне и тут же добавляет: «Я тоже, к стыду своему». (И не узнал бы, если не посадили бы. – В. Б.)
«С увлечением читает он Анатоля Франса, – продолжает Решетовская, – восторгается книгами Ильфа и Петрова «12 стульев» и «Золотой теленок», зачисляя авторов «в прямые наследники Гоголя и Чехова». Регулярно читает Даля…» Так что за годы на фронте и в лагере Солженицын необычайно обогатил и расширил свои литературные познания. А простодушная Светлова, видимо, по его рассказам уверяет: «Читать было некогда и достать желанные книги негде». Вот Достоевскому действительно достать было негде, и все годы каторги он не держал в руках ни одной книги, кроме Библии. Приходится сделать досадный для мадам вывод: Наталья Алексеевна знала биографию своего мужа лучше, чем знает она, пытаясь «приукрасить» ее, биографию-то, путем приписки не имевших место трудностей и ограничений. К слову сказать, сам-то Солженицын после того, как его уличили в «приписках» и умолчаниях, давно оставил это нехорошее, особенно в его возрасте, занятие, а вот жена, подишь ты, такой разгон взяла, что никак остановиться не может.
Но литературой духовная пища завтрашнего пророка в заключении не ограничивалась, сколь ни была она обильна. А музыка! «Пользуясь возможностью слушать радио, – пишет Решетовская, – Саня начинает усиленно пополнять свое знакомство с музыкой». После отбоя надевал наушники и слушал многие вещи (они перечисляются) Бетховена, Шумана, Чайковского, Скрябина, Рахманинова, Хачатуряна… (стр. 81). Слушал и передачи «Театр у микрофона», например, мхатовский спектакль «Царь Федор Иоаннович». Ведь тогдашнее радио не имело ничего общего с нынешним швыдковским убожеством и похабщиной. Так что можно сказать, что в заключении Солженицыну удалось закончить ИФЛИ (Институт философии, литературы и истории), в котором он проучился лишь два года. Но мало того, пророка всегда тянуло на сцену. Пытался даже поступить в театр Юрия Завадского, когда он гастролировал в Ростове. Но, слава богу, Юрию Александровичу удалось отбить натиск и тем самым уберечь советский театр. Зато в лагере Солженицын развернулся! Был непременным участником всех концертов художественной самодеятельности. Особенно любил читать монолог Чацкого:
Бегу – не оглянусь.
Иду искать по свету,
Где оскорбленному есть чувству уголок…
Карету мне! Карету!..

В карете он увез бы собрание своих сочинений, но, увы, карету никто не подавал…
Приняв во внимание все сказанное, только и можно оценить, чего стоят слова Солженицына, произнесенные в 70-м году в стокгольмской ратуше: «На эту кафедру, с которой прочитывается Нобелевская лекция, я поднялся не по трем-четырем примощенным ступенькам, но по сотням или даже тысячам их – обрывистым, обмерзлым из тьмы и холода, где было мне суждено уцелеть…» А не ближе ли к правде была бы картина такая: вот идет он, сексот Ветров, поднявшись от лагерного канцелярского стола, а в одной руке у него – четыре тома Даля, в другой – два тома «Физической химии» Бродского да чемоданчик со своими рассказами, повестями, пьесами, стихами, за спиной приторочен радиоприемник, а за щекой – шоколадка…
После всего этого нельзя не изумиться: перед нами, можно сказать, с молодых лет неистовый книгочей, страстный меломан, эрудит, и вдруг – «вышибала», «душитель литературы», «дышло тебе в глотку! окочурься, гад!». Уж не говорю о том, что он употребляет слова, смысла коих не понимает. Вот классики пошли: надо «ничком», а он пишет «навзничь»… Впрочем, читайте об этом в книге выше. Объясняется сей феномен старинной поговоркой: не в коня корм.
А к Н. Д. Светловой не будем так уж строги, ибо в биографии ее мужа трудно разобраться даже родной жене: ведь он в рассказах обо всей своей жизни, начиная с детства, то пускает нам пыль в глаза, то мозги пудрит, то вешает лапшу на уши. И все с одной целью – покошмарней размалевать советское время.
Вот пишет: «В девять лет я шагал в школу, уже зная, что там всегда меня могут ждать допросы и притеснения. И в десять, при гоготе, пионеры срывали с моей шеи крестик. И в одиннадцать, и в двенадцать меня истязали на собраниях, почему я не вступаю в пионеры». Какая жуть!
Срывали ли с бедняги крестик, принуждали ли вступить в пионеры, об этом прямых сведений нет, но неужто уже в зеленом детстве Саня был таким крутым диссидентом, что противостоял всему классу, всей школе – не вступал в пионеры? С другой стороны, известно, что, когда в школе ввели «бригадный метод» обучения, несчастный мальчик стал бригадиром, а после – старостой класса, о чем пишут и Решетовская, и школьный друг Симонян, и Жорж Нива… Это как-то не вяжется и с его крестиком, и с его отвращением к пионерству.
В то же время, несмотря на зверский террор одноклассников, вопреки их беспощадным истязаниям Саня не только был все годы старостой класса, но и вообще рос отнюдь не забитым да набожным ребенком, наоборот – весьма и весьма резвым. Однажды дорезвился вот до чего: «исключили из школы меня, Кагана и Мотьку Гена за систематический (!) срыв уроков математики, с которых мы убегали играть в футбол». Тут не все понятно. С одной стороны, ведь Солженицын стал математиком, значит, видимо, любил математику. Чего ж убегал с ее уроков? С другой, в классе, надо полагать, было человек 35–40. Если трое сбежали – какой же это срыв урока? Но читаем дальше: «Я же – еще и классный журнал похитил, где был записан дюжину раз». А стоял сентябрь, самое начало учебного года, и уже – дюжину раз! Никак это не вяжется ни с обликом забитого мальчика, ни с положением старосты класса.
Конечно, вышибон из школы – это притеснение, но через несколько дней мятежников амнистировали, и Саня оказался в том же классе, в той же должности старосты.
Разобраться во всем этом очень трудно. И потому не будем строги к Наталье Дмитриевне, ставшей жертвой буйного многоглаголания своего великого супруга. Не будем строги…
Тогда же, когда давала свое интервью Н. Д. Светлова, стараниями научного издательства «Большая Российская энциклопедия» и какого-то еще «Рандеву-AM» был выпущен биографический словарь «Русские писатели XX века» (главный редактор и составитель П. А. Николаев, тоже академик). Как вы думаете, читатель, кому посвящена там самая обстоятельная и пространная статья – Горькому? Блоку? Маяковскому? Алексею Толстому? Бунину? Шолохову?.. Нет, Солженицыну. Как вы думаете, кто ее написал – Коротич? Радзинский? Бакланов? Евтушенко? Наконец, какой-то Немзер?.. Нет, ее написал Герой Социалистического Труда, американский академик Залыгин. Как вы думаете, есть ли в его статье критические соображения, хотя бы отдельные критические замечания? Нет ни единого. Сплошные восторги!
Статья прежде всего производит комическое впечатление дотошным набором точных дат, не имеющих никакого литературного значения. Например: «27 апреля 1940 года С. женился на студентке Н. Решетовской…» «В 1951 году Решетовская развелась с С. и вышла замуж за другого…» «2 февраля 1957 года С. и Решетовская вновь заключили брак…» «15 марта 1973 года С. развелся с Решетовской…» «20 апреля 1973 года С. оформил брак с Н. Светловой…» «Сыновья писателя Ермолай, Игнат и Степан завершают образование на Западе…»
Да какое мне до всего этого дело! По крохоборской дотошности видно, что в составлении статьи принимал активное участие сам писатель, о чем, кстати, прямо и сказано в предисловии, но вполне возможно, что он сам написал всю статью. С него станется… Но коли под статьей стоит имя Залыгина, все претензии – к нему.
Но главное, конечно, не в этом. Главное – вся статья оголтело хвалебна и лжива. Начиная с утверждения, что «отчество Исаевич – результат милицейской ошибки при выдаче паспорта в 1936 году». Во-первых, непонятно, почему С. выдали паспорт лишь в 18 лет, если все получают его в 16? Во-вторых, уж не скажете, что в восемнадцать шустрый юнец не понимал разницу между отцовским именем Исаакием и придуманным Исаем. Уж если затронут этот вопрос, то надо бы еще сказать, что да, отец был Исаакий, дед Семен (не Соломон?), а прадед Ефим.
Но вместо этого читаем: отец Исаакий – «выходец из старинной (!) крестьянской семьи». Понятно, что такое старинный дворянский род, как, например, у Пушкина, – трехсотлетний. А вот в роду Ленина дворянство пошло только от его отца в связи с награждением действительного статского советника Ульянова орденом св. Владимира. А крестьянские роды все старинные: ведь крестьянами русские люди были от рождения, а не в результате царской милости.
Дальше: «Мать не могла устроиться на хорошо оплачиваемую работу из-за «соцпроисхождения». Чушь. Мой отец, будучи царским офицером, мог «устроиться» главным врачом больницы. А всего лишь жена царского офицера не могла? Она была стенографисткой и хорошо зарабатывала и никакой другой работы не искала, ибо другой специальности не имела.
Дальше: «Несмотря на постоянные материальные трудности, С. в 1936 году окончил школу и поступил в Ростовский университет». Какие трудности? Вранье. С. прекрасно жил за спиной трудолюбивой матери, о чем свидетельствует хотя бы тот факт, что едва ли не каждые каникулы он проводил в туристических походах и путешествиях: то на собственной лодке по Волге, то по УкраиЫне, по Кавказу на велосипеде (что почти как «Мерседес» нынче)… И это в то время, когда его сверстники, как правило, в летние каникулы работали, чтобы продолжить учебу. Впрочем, и позже, вернувшись из лагеря, на зарплату вторично обретенной жены-доцента объездил страну от Байкала до Ленинграда и Таллина.
Залыгин: «18 окт. 1941 С. призван в действующую (!) армию рядовым (ездовой)». Двукратное вранье. Во-первых, попал он не в действующую армию, а в Приволжский военный округ, который был тогда глубоким тылом. Во-вторых, служил он не ездовым (для этого надо уметь с лошадью управляться, что ему и во сне не снилось), а конюхом, то есть рабочим на конюшне: задавал корм лошадям, убирал навоз и т. д.
Герой Соцтруда: «В нояб. 1942 С. окончил артучилище в Костроме и направлен на фронт». Вранье: на фронт направили только в феврале 43-го, а попал туда лишь в мае.
Американский академик: «Во время выполнения боевых заданий С. неоднократно проявлял личный героизм». Уточним: командуя батареей звуковой разведки, С. имел дело только с приборами да расчетами – о каком «личном героизме» можно тут говорить? О характере его героизма убедительно свидетельствует тот факт, что к нему из Ростова, как уже говорилось, прикатила на батарею жена, дабы помогать в выполнении боевых заданий, и до тех пор бесстрашно помогала, пока командир дивизиона не выставил ее из части. А то бы она до Берлина дошла…
Дальше: «С. награжден орденами Отечественной войны 2-й степени и Красной Звезды». Как ни странно, это правда, да еще он уверяет, что ему недодали орден Красного Знамени. Но, во-первых, на фронте такими, как у него, орденами награждали и начальников банно-прачечных отрядов, и командиров похоронных команд. А почему нет? Делали необходимое дело. И нередко с риском для жизни. Во-вторых, клевета С. на Красную Армию и его восхищение генералом Власовым, как и фашистскими оккупантами, автоматически лишили его этих наград, и в надлежащий час матрос Железняк их у него отберет.
Дальше: «9 февраля 1945 года арестован за непочтительные отзывы об И. В. Сталине в переписке со школьным другом Н. Д. Виткевичем». Многократное вранье посредством эвфемизмов и умолчания. Во-первых, это были не «непочтительные» отзывы, а гнусные оскорбления. Во-вторых, Сталин был не школьным другом, а Верховным Главнокомандующим. В-третьих, дело было не когда-нибудь и не где-нибудь, а на войне в действующей армии, и С. был не американским наблюдателем, а офицером этой армии. В-четвертых, свои письма с оскорблениями Сталина С. рассылал по многим адресам, а не только Виткевичу. В-пятых, ему было прекрасно известно, что письма с фронта просматриваются военной цензурой, и потому есть основания считать, что это была сознательная провокация с целью избежать дальнейшего пребывания на фронте, поскольку он считал, что «заканчивается война Отечественная и начинается война революционная», т. е. война между Советским Союзом и США, Англией, Францией. В-шестых, С. получил 8 лет лагерей и большую часть срока отбыл в санаторных условиях с выходными, праздниками, с мертвым часом после обеда, волейболом, чтением книг, слушанием музыки, сочинительством и т. п., а Виткевич, которого он втянул в эту переписку, огреб все 10, которые он отбыл в весьма суровых условиях Магадана. Наконец, в-седьмых, сам С. давным-давно, еще пребывая во Франции, признал, что арестовали его и срок он получил совершенно справедливо. Угодливый старец обо всем этом умолчал.
Дальше: «В лагере С. работал чернорабочим, каменщиком, литейщиком». Это любимое солженицынское вранье. Какой из этого интеллягушки каменщик или литейщик? Он работал ими считанные дни, недели, самое большое – месяц. А все остальное время – сменным мастером, т. е. надсмотрщиком, нормировщиком, бригадиром, библиотекарем, даже переводчиком с немецкого, который он не знает, мечтал еще и объявить себя фельдшером… А как он работал? Достоевский писал о своей каторге: «Отдельно стоять, когда все работают, как-то совестно». С. же без малейшего оттенка этого чувства признается, что нагло филонил («Архипелаг», т. 2, с. 176). Единственная профессия, которую С. прекрасно освоил в лагере, имела название «сексот Ветров».
Дальше: «раковая опухоль в желудке»… Как в желудке? А вот Жорж Нива, который упоминается в статье Залыгина как большой французский знаток жизни Солженицына, пишет про опухоль в паху (с. 14). А это очень похоже на грыжу. Такой и диагноз есть: паховая грыжа. К тому же этот Жоржик заметил: «Ткань, иссеченную при биопсии, отправляют на анализ, результаты теряются» (там же). Странно. Чего бы им теряться?
А ведь Жоржика невозможно заподозрить в недоброжелательстве к С. Полюбуйтесь только, что он наворачивает: «Солженицын, как великий русский эмигрант XIX века Герцен…» «Он подлинный ученик Достоевского…» «Можно сравнить Солженицына с великим Толстым…» «Как и Толстой…» «Как и у Толстого…» «Это приближает его к великим мастерам «на все времена», таким, как Гёте и Толстой…» «Как у Бальзака…» «Роман «Красное колесо» по размаху равен «Человеческой комедии» Бальзака…» «Данте нашего времени…» «Новый Данте…» «Это полифония Данте…» «Когда-нибудь будут говорить о веке Солженицына, как говорят о веке Вольтера…» «Бетховенская мощь его искусства…» «Пьеса «Олень и шалашовка» выстроена по шекспировской схеме…» «В нем есть что-то Сократовское…» «Он – Марк Аврелий ГУЛага…» «У Солженицына, как у святого Павла…» «Он как Антей…» «Апостол…» «Десница Бога…» «Аятолла Хомейни…» и т. д. Согласитесь, невозможно допустить, чтобы человек такой эрудиции и прозорливости путал желудок и пах и не отличал рак от грыжи.
Дальше: «Н. Решетовская, сотрудничавшая с властями, выпустила книгу, направленную на дискредитацию С.». Во-первых, что значит «сотрудничавшая»? Все граждане так или иначе постоянно сотрудничают с властями. Все дело в том, кто как сотрудничает. С. сотрудничал тайно под кличкой Ветров. И ничего дискредитирующего в книге Решетовской нет. Она лишь правдиво показала, что за фрукт ее бывший муж. Да потом еще и переделала книгу из «В споре со временем» на «Опережая время». А дискредитировать этого человека больше, чем сам он обгадил всю свою жизнь ложью, клеветой, шкурничеством, злобностью, просто невозможно.
Дальше: «12 февраля 1974 года писатель был арестован, выслан и лишен советского гражданства». Тут Залыгину следовало добавить: «к моей великой радости». Ибо еще 31 августа 1973 года в «Правде» было напечатано письмо группы писателей, в котором, в частности, говорилось: «Поведение таких людей, как Сахаров и Солженицын, клевещущих на наш государственный строй, пытающихся породить недоверие к миролюбивой политике Советского государства и призывающих Запад продолжать политику «холодной войны», не может вызвать никаких других чувств, кроме глубокого осуждения и презрения». Это письмо беспартийный Залыгин подписал вместе с членами партии Айтматовым, Бондаревым, Марковым, Рекемчуком, Симоновым, Шолоховым, Чаковским и другими. Что власти оставалось делать, когда с такими письмами во многих газетах выступали сами писатели? Она пошла навстречу Залыгину и другим Героям и лауреатам: выслала Солженицына, освободив таким образом авторов этих писем от тяжкого чувства презрения. И потом, так ли уж дорожил Солженицын российским гражданством? Ведь А. Зиновьев, например, и другие сразу вернулись в Россию, как только стало возможно, а его целых пять лет уламывали вернуться самые высокопоставленные лица: сначала глава правительства Силаев, потом президент Ельцин, за ним – Новодворская умоляла…
В 1989 году корреспондент «Московских новостей», полагая, как профессор Качановский, что беседует с человеком, всю жизнь идущим «против ветра», сказал Залыгину, который, став главным редактором «Нового мира», тотчас решил печатать там «Архипелаг»: «Наверно, неуютно сейчас чувствуют себя люди, которые с таким рвением, так злобно травили Солженицына…» И что же Залыгин? Не моргнув глазом, американский академик ответил: «Я бы не стал их вспоминать. Такой был у них тогда кругозор, такая идеология…» У них – это у Шолохова, Симонова, Айтматова… Действительно, если вспомнить Шолохова, например, то его в облике Солженицына поражало «болезненное бесстыдство». А он, Залыгин, подписывая гневные письма, никакого отношения к этой идеологии никогда не имел: «Меня всегда (!) поражала эта грандиозная личность» («МН», № 29, 1989, с. 13). И слаще репы он ничего не едал…
Дальше: «В 1976–1994 С. жил в небольшом имении недалеко от г. Кавендиш (штат Вермонт, США)». Что значит небольшое имение? Шесть соток? На самом деле – 20 гектаров. И до сих пор остается собственностью Солженицына по ту сторону океана, и в этом его уникальность, неподражаемость его творческого облика. Второго подобного писателя у нас не было за всю тысячу лет нашей литературы.
Дальше: «Все эти годы С. напряженно работал над 10-томной эпопеей «Красное колесо». Следовало добавить: «…которую ни в Америке, ни в России, ни в Западном полушарии, ни в Восточном никто прочитать не смог по причине ее полной несъедобщины».
Дальше: «27 мая 1994 С. вернулся в Россию». Следовало добавить: «Получил от Ельцина небольшое имение – бывшую дачу Кагановича с участком в пять гектаров».
Дальше: «29 мая 1997 С. избран действительным членом Академии наук (по отделению литературы и языка)». Следовало добавить: «…вместе с А. Н. Яковлевым (по отделению невежества и клеветы)».
Дальше: «11 декабря 1998 в связи с 80-летием награжден орденом Андрея Первозванного, однако писатель отказался от высокой награды». Следовало добавить: «Отказался, видимо, в расчете на то, что со временем будет учрежден орден другого Андрея – Власова, которого С. заслуживает несомненно».
Дальше: «Для творческого метода С. характерно особое доверие к жизни». Какое доверие, если он сам признается: «Я жизнь вижу, как луну, всегда с одной стороны». Но ухитряется при этом видеть ее с той, с неосвещенной стороны.
Дальше: «Писатель стремится изобразить все так, как было на самом деле». Никто в нашей литературе столько не врал, никто так злобно не искажал то, что было на самом деле.
Дальше: «С. пишет и стихи». Следовало добавить: «Они такого качества, что Твардовский, прочитав их, больше никому из сотрудников «Нового мира», даже Владимиру Лакшину, не дал читать, опасаясь за их вкус и даже психическое здоровье».
Дальше: «Солженицынский «Пир победителей» – это гимн русскому офицерству». Тут мы добавим от себя: еще в мае 1967-го в письме IV съезду писателей СССР С. громогласно и гневно заявил, что написал эту пьесу в лагере, в тяжелейших будто бы условиях, будучи всеми забыт и «обречен на смерть измором», – словом, это был плод упадка духа, заблуждения, ошибки, в которой он раскаивается, и что пьеса «давно покинута», а теперь «приписывается» ему недобросовестными людьми «как самоновейшая работа». Заметим, однако, что, во-первых, тяжелых условий в лагере С. не отведал. Во-вторых, пять лет, т. е. большую часть срока имел регулярные свидания с женой, а весь срок получал посылки от нее и других родственников. Так что отнюдь не был он и забыт. В-третьих, смерть никогда не грозила Солженицыну – ни измором, ни расстрелом, а разве только от заворота кишок. Однако здесь важно отметить другое: в 1995 году, когда власть переменилась, переменилось и отношение автора к своей пьесе. В 1994 году он разыскал ее на чердаке, отряхнул от пыли и отнес «давно покинутую» в Малый театр. И знаменитый театр, словно соревнуясь с Академией наук в позоре, 25 января 1995 года поставил ее. А Владимир Бондаренко, разумеется, написал восторженную статью о спектакле. Между тем Михаил Шолохов именно в связи с этой пьесой, считая ее клеветой на Красную Армию, сказал о «болезненном бесстыдстве» Солженицына.
Дальше: «Очень важна во всех пьесах С. тема мужской дружбы… Эта же тема оказалась и в центре романа «В круге первом». «Шарашка», в которой вынуждены работать Глеб Нержин (прототип – сам автор), Лев Рубин (прототип – Л. 3. Копелев) и Дмитрий Сологдин (прототип – Д. М. Панин), оказалась местом, где «дух мужской дружбы парил под сводом потолка». Допустим, тема-то есть. Но в жизни С. все обстояло иначе. Был у него школьный друг Кирилл Симонян, в будущем главный хирург Красной Армии. Когда С. арестовали, то на допросе он в духе мужской дружбы, не знающей границ, оклеветал Симоняна как будто бы своего единомышленника-антисоветчика. А в 1952 году уже перед выходом из лагеря, видимо, от злобы, что Кирилл все эти годы пребывал на свободе, еще и написал на него донос на 52 страницах. Был у С. друг и в университете – Николай Виткевич. В духе той же своей мужской дружбы С. оклеветал и его. Разумеется, оба оклеветанных друга в свое время дали отповедь доносчику и клеветнику. Ходил в друзьях и упомянутый Лев Копелев, который назван и в статье Залыгина: «В 1961 друг С. по «шарашке» известный германист Л. 3. Копелев передал рассказ «Один день Ивана Денисовича» в редакцию «Нового мира». Как видим, этот германист сыграл важную роль в жизни Солженицына, однако и тут дух мужской дружбы со временем превратился в дух вражды и взаимной ненависти.
Дальше: «16 мая 1967 С. обратился к 4-му съезду писателей СССР с открытым письмом». Правильно. Но надо было добавить: «…в котором было много несусветного вздора, невежества и клеветы».
Дальше: «В 1968 писатель тайно передал на Запад микрофильм рукописи 3-го тома «Архипелага ГУЛаг». Два первых были тайно переданы раньше. Спрашивается, если он проделывал такие штучки, то чего же потом стонал, что КГБ дохнуть ему не давал: и следил, и подслушивал, и фотографировал, и любимую жену завербовал и убить хотел ядовитым уколом в задницу?
Дальше: «Володин, герой романа «В круге первом», пытается предупредить военного атташе о том, что сов. агенты украли у США атомную бомбу, – он не хочет, чтобы ею завладел Сталин и укрепил т. о. коммунистический режим. Герой жертвует своей жизнью ради России, ради порабощенного тоталитаризмом отечества». Прекрасно, но надо было добавить: «Во-первых, Володин ничего не добился: бомбу Сталин получил. Во-вторых, этот герой не одинок. Также пожертвовали жизнью ради России генералы Корнилов, Краснов, Власов, атаман Шкуро, Троцкий и кое-кто еще».
Дальше: «Для писателя характерен новаторский подход к языку, тончайшее чувство слова». Какое новаторство, коли он употребляет слова, смысла коих не понимает. Например, прославился тем, что вместо «навзничь» пишет «ничком» и наоборот. И «тончайшее чувство» тут ему не мешает. Дуроломство это, а не новаторство.
Дальше: «Глубокая религиозность С.». И говорить-то об этом стыдно. Прохиндей с крестом.
Дальше: «С. подчеркивал, что Толстой никогда не был для него моральным авторитетом». Еще бы! Толстой воевал в артиллерии и плакал при виде французского флага над Севастополем, Солженицын же воевал конюхом, потом звукометристом, а заплакал, когда жена выгнала его со своей дачи; Толстой помогал голодающим, участвовал в переписи населения, а кому помог Солженицын, в чем он участвовал, кроме литературных склок; Толстого называли вторым царем России, а Солженицына – вторым Власовым; Толстой в 82 года, стыдясь своей сытой жизни рядом с нищенской жизнью народа, все бросил и пошел в народ, да смерть помешала, а Солженицын все греб и греб под себя до самой смерти. Естественно, какой же Толстой для него авторитет? (См. гл. V книги.)
Дальше: «С. подчеркивал, что Достоевский нравственные проблемы ставит острее, глубже». За что ж он так глумится над ним и его товарищами по кандальной каторге, изображая их бездельниками в белых штанах?
Дальше: «Киносценарии Солженицына демонстрируют его мастерство». Он сам всю жизнь только тем и занят, что демонстрирует что-нибудь.
Дальше: «Книга «Бодался теленок с дубом» – это история противостояния правды и официозной лжи». Что значит «официозная ложь»? Официоз – это орган печати, который, не будучи правительственным, выражает позицию правительства, т. е. официоз – это как бы полуофициальный орган. Подобно тому как ариозо – это как бы полуария. Так о чем тут речь – о полуофициальной лжи? А как быть с вполне официальной? Почему наш храбрец противостоял не ей, а только полуофициальной? Непонятно! Не умеете вы, академики да профессора, вполне грамотно выражать свои мысли.
Дальше: «Особое место в этой книге занимает образ Твардовского». Действительно особое. Ведь ни о ком из писателей, а только о нем Солженицын писал: «Он меня душил! Он меня багром заталкивал под лед!»
Дальше: «Публицистические книги писателя – образцы служения правде, Богу и России». Лепота!
Дальше: ««Архипелаг ГУЛаг» с документальной точностью напоминает «Записки из Мертвого дома» Достоевского и «Остров Сахалин» Чехова». Да если бы эти писатели были живы, они, во-первых, подали бы на Залыгина в суд за уподобление их трагических книг с дешевой и лживой поделкой, во-вторых, выдрали бы бороду самому Солженицыну.
Дальше: «Во времена Солженицына в местах заключения находилось огромное количество ни в чем не повинных людей». Выше упоминалось, что сам он признает: ему лично влепили справедливо, законно. А вот все остальные – ни в чем… Тогда спросил бы у своего дружка Яковлева, который с 1986 года ведал реабилитацией: «Почему из 106 млн. объявленных мной репрессированных в советское время ты, аспид, почти за двадцать лет реабилитировал только 1 млн. 300 тысяч? Где остальные 104 млн 700 тысяч?»
Дальше: «Глубоко аргументированная критика сов. системы произвела во всем мире эффект разорвавшейся бомбы». Во-первых, разорвавшаяся бомба – замусоленный литштамп, стыдный для 80-летнего академика. Во-вторых, сам же Солженицын называл нынешнее время «безграмотной эпохой». Да, только в такую эпоху и можно наворотить вороха малограмотного вздора о своем народе, грязной клеветы на свою родину, подлой лжи на свою историю, и эта смесь взрывается над родной страной, как «Малыш» над Хиросимой. Солженицын и сделал это в своем «Архипелаге», и ему, несомненно, принадлежит первая, главная, самая важная роль в разрушении Советского Союза.

Как убивали Солженицына

Известно (в частности, из этой книги тоже), ЧТО ВСЯ-ТО жизнь Александра Исааковича Солженицына была сплошным мучением и подвигом. Детство, говорит, я провел в очередях; в школе, говорит, одноклассники срывали с меня нательный крестик, а учителя так истязали придирками, что однажды я грохнулся в припадке отчаяния на пол и об парту так разбил себе лоб, что жуткий шрам красуется до сих пор; как-то в начале учебного года, говорит, меня даже исключили на три дня из школы, но в то же время в издевку каждый год избирали старостой класса да еще вынудили стать пионером, потом загнали в комсомол. А после школы? Пришлось поступить в Ростовский университет, а там измыслили для него новую пытку: заставили получать Сталинскую стипендию! Только кончил университет – война. Попал в обозную роту. Меня, говорит, интеллектуала суперкласса, обрекли за лошадьми навоз убирать. Потом целый год терзали в военном училище. К середине войны попал на фронт. Тут вообще сплошной кошмар. Судите сами: из Ростова доставил ординарец молодую жену прямо в землянку на 2-м Белорусском фронте. Ведь как приятно и удобно бить захватчиков, когда жена под боком. Побил-по-бил и – в жаркие объятья молодой супруги… Как отрадно!.. Так нет же! Спустя месяц-полтора командир части выставил ее, лишил боевого офицера супружеского внимания и ласки, решив, что ему достаточно пищевого, вещевого и денежного довольствия. Вот он, звериный оскал социализма. Еще когда он узнал его… В сорок пятом, говорит, попал я в окружение. Немцы тогда драпали со всех ног, но все-таки меня окружили. И ведь могли убить, в плен взять, но я вышел из окружения, вскоре вернулся туда за любимым портсигаром, благополучно вышел, а после и сам, кажется, окружил немцев. За это, говорит, меня представили к ордену Красного Знамени, но – вдруг арест за любовь к эпистолярному жанру. Всего лишь!.. А уж чего в лагере натерпелся, ни в сказке сказать, ни пером описать. Дал бы дуба на тяжелых работах, но удавалось устраиваться то бригадиром, то библиотекарем, то просто ничего не делал. Мог бы умереть с голода, но кормили, гады, три раза в день, да еще жена, тетушки регулярно посылки слали… А что началось, когда стал писателем! КГБ дохнуть не давал. Каждый шаг гения фиксировался, все разговоры прослушивались, даже завербовали жену в тайные агенты следить за ним, но она с риском для жизни их обоих помогала переправлять его сочинения за границу. А как пытались запугать! КГБ присылал письма с приклеенными волосками. Представляете, какой страх?! Это же намек на то, что, потерявши голову, по волосам не плачут. А однажды на Александра Исааковича, как на Эдуарда Амвросиевича, бесстыжий КГБ даже совершил настоящее покушение. Представляете? Операция «Укол ядом в задницу». В задницу гения, нобелевского лауреата, Меча Божьего… Это ж поистине покушение века!
Именно сей ужасный факт вновь упомянут писателем в его газетной схватке с журналистом Марком Дейчем. Великий сочинитель сказал: «Уж настолько я был непереносим для КГБ, что в 1971, 9 августа, в Новочеркасске они прямо убивали меня уколом рицинина…»
Тут же сообщается, что свидетель покушения подполковник КГБ А. Б. Иванов (какая редкостная фамилия!), чекист с тридцатилетним стажем, все видевший своими глазами, выступил по телевидению и рассказал, как было дело. Это опубликовал еще и еженедельник «Совершенно секретно» (№ 4 за 1992 г.), мало того – одновременно и английская «Гардиан» (20 апреля 1992). А несчастная жертва преступной акции включила сей рассказец в виде приложения в свою великую книгу «Бодался теленок с дубом» (М., 1996). Итак, четыре публикации на российском и международном уровне. Не перебор ли? А текст в «Теленке» еще и украшен для полной достоверности сей фотографией «подполковника» с редкостной фамилией. Все весьма основательно…
Правда, «подполковник» почему-то с погонами старшего лейтенанта. И какая-то странная у него шевелюра, как парик у певца Кобзона. Ну, что ж, бывают и промашки. Зато лейтенант ну просто писаный красавец. И всегда можно сказать, что фотография относится как раз ко времени покушения. Только вот уж очень опять-таки странно выглядит старший лейтенант в своем описанном им тогдашнем рабочем кабинете с четырьмя телефонными аппаратами, как у генерала. Ну да ладно уж, впереди нас ждут более интересные вещи… Указанной телепередачи я не видел, «Сов. секретно» и «Гардиан» не читал, но текст, что в «Теленке», перед нами: стр. 675–684. Полный!
«Подполковник Иванов» заявляет: «Настоящее повествование документально, хотя написано по памяти». Странности продолжаются, ибо тут одно исключает другое: или документально, или по памяти. Ни одного документа в «повествовании» нет. Более того, никто из участников преступления века не назван по имени – ни начальник Управления Ростовского КГБ, ни «шеф из Москвы», приехавший для руководства операцией «Укол», ни прямой исполнитель злодейства; не назван никто даже из неучастников, а просто упомянутых – ни секретарь начальника управления, ни шофер машины, на которой выезжали на задание, ни канадская писательница, разоблачившая-де КГБ, ни даже хорошо знакомая «Иванову» официантка в буфете, где он постоянно подкреплялся… А ведь иные из них за двадцать лет, минувших со дня операции «Укол», могли умереть, и это развязывало руки рассказчику. Словом, документальностью здесь и не пахнет.
Нельзя же принимать за нее такие, допустим, портретные подробности некоторых персонажей: «Рядом сидел незнакомый мужчина средних лет, одетый в двубортный светло-серый костюм». Или: «Незнакомец был ниже среднего роста, плотный, с короткой стрижкой темных волос». Или – заказ в ресторане: «армянский коньяк, салат, мясное». Или – упоминание о времени: «часы показывали одиннадцать». Невозможно поверить, что спустя тридцать лет человек помнит, какого фасона и цвета был костюм на незнакомце, каков был заказ в ресторане или сколько показывали часы. Все это известный прием «оживляжа» с целью имитации «документальности».
А поверить в такого рода «документальность» тем более невозможно, что «подполковник Иванов» все время операции по укокошению гения пребывал в состоянии крайнего стресса, тревоги, даже смятения, причем трудно объяснимых. Смотрите: «Трель телефонного звонка, неожиданная и резкая, заставила меня насторожиться». Во-первых, телефоны всегда звонят одинаково, кто бы ни звонил, никакой неожиданной резкости не бывает. Да и что за неожиданность для ответственного работника КГБ, у которого на столе четыре аппарата? Он всегда должен быть начеку, ожидать «трель» одного, а то даже и всех четырех телефонов сразу. Служба такая!
Дальше: «Отказ генерала от ужина привел меня в смятение». Вы подумайте: в смятение! Да неужто начальник управления так часто и запросто ходил с подчиненными в ресторан, что его отказ вызвал шок?
Еще: «Напряженность во мне росла, смутная тревога не давала покоя» и т. д. Ну как при таком душевном состоянии запомнить на тридцать лет, что на ком-то костюм был именно двубортный и какого цвета!.. Словом, повествование это, как видим, нельзя назвать ни документальным, ни написанным «по памяти», т. е. мемуарным. Что же это? Терпение! Скоро поймете…
Дело не только в липовой документальности и осиновой мемуарности. Еще отчетливей бросается в глаза, что «подполковник Иванов» очень мало похож на опытного чекиста с 30-летним стажем. В самом деле, какой же он чекист, если так непростительно путается даже в простых, легко проверяемых фактах, обстоятельствах, датах. Пишет, например, что сразу после выхода в 1962 году рассказа Солженицына «Один день Ивана Денисовича» Ростовское управление КГБ, где он служил начальником какого-то опять-таки неназванного подразделения идеологического отдела, начало «тщательное изучение ростовского периода жизни писателя», в частности, «тотальное изучение» его связей, т. е. начали, как у них говорят, «разработку объекта». Уже это вызывает сильное сомнение. Рассказ был напечатан по решению самого Хрущева, даже Политбюро, как веский довод в борьбе против «культа личности и его последствий». В самый разгар этой «борьбы». Все газеты, включая «Правду», «Известия», «Литературку», превозносили рассказ до небес, как знамение времени его выдвинули на Ленинскую премию, автор повсеместно прославлялся как боевой офицер, прошедший всю войну и оказавшийся «жертвой культа личности», и как решительный борец против него, – и в этой обстановке областное Управление КГБ начинает оперативную разработку автора как человека сомнительного, опасного? На кого рассчитаны такие байки?
Тут же читаем: «Круг выявленных соучеников по школе и сокурсников по университету оказался небольшим (все-таки прошло более тридцати лет)». И опять загадка: откуда тридцать? Если разработка началась сразу после появления «Ивана Денисовича» в 1962 году, а Солженицын окончил университет в 1941-м, то прошел лишь 21 год. Для опытного контрразведчика ошибка на целое десятилетие просто невероятна.
И дальше: «Люди эти жили в Ростове, Новочеркасске, Таганроге». Вероятно, и можно было найти в этих городах одноклассников и однокурсников Солженицына, но самые близкие давно жили не там: жена Наталья Решетовская и друг Николай Виткевич – в Рязани, Кирилл Симонян и его жена Лидия Ежерец – в Москве…
И просто смешно читать, что «были среди них редкие смелые люди, которые с уважением, даже с преклонением отзывались о великом писателе». По причине всеобщего захваливания никакой смелости, да еще редкой, тогда для этого не требовалось.
А как старый чекист мог написать такое: «В 60-70-е годы, с приходом к руководству КГБ Шелепина, а затем Семичастного, ключевые посты в КГБ как в центре, так и на местах стали занимать бывшие комсомольские работники…» Во-первых, Шелепин пришел не в 60-е годы, а в 1958-м и в 1961-м уже ушел. А Семичастный ушел в 1967-м, т. е. до названных Ивановым 70-х. Как может не знать этого любой чекист, который как раз в это время и работал? Тем более что Шелепин изрядно потрудился над сокращением органов безопасности. Он издал приказ, в котором говорилось: «Не изжито стремление обеспечить чекистским наблюдением многие объекты, где, по существу, нет серьезных интересов с точки зрения обеспечения государственной безопасности». И в соответствии с этим сократил 3200 оперативных работников. При нем внутренняя тюрьма на Лубянке пустовала (Л. Млечин. Председатели КГБ. М., 1998, с. 432–433). Поди, «тов. Иванов» тогда сам дрожал за свое место.
Дальше читаем, что, «когда Александр Исаевич начал «прогрессировать» в деятельности против системы социализма, немедленно поступили директивы об изъятии его опубликованных произведений». Подумать только: директивы! Но – чьи директивы и кому? Неизвестно. Это полная чушь: ни «директив», ни изъятий не было. «Новый мир», где были напечатаны к тому времени рассказы и очерки Солженицына, по-прежнему выдавался читателям библиотек. А отдельные издания в «Советском писателе» и «Роман-газете» в обстановке взвинченного ажиотажа были раскуплены. Что ж, ходили чекисты по домам, устраивали обыски и производили «изъятия» у граждан бесценных сочинений? Для таких сочинений надо искать дураков не у нас, а в другой деревне. Да и какой смысл изымать, коли все опубликованные к тому времени в советской печати писания Солженицына были тогда не только вполне приемлемы, но и расхвалены множеством высокопоставленных официальных и неофициальных глоток?
А «подполковник Иванов» присовокупляет: «Задача КГБ сводилась к пресечению распространения творчества А. И. Солженицына в официальных изданиях». При чем здесь КГБ? Для этого существовала цензура. Достаточно было дать ей указание, и «распространение» прекращалось.
Но вот, казалось бы, частность: «это был финал задуманного высшим карательным органом страны преступления». Тут двойная ложь – как бы объективная и чисто субъективная. Первая в том, что КГБ – это не карательный орган, а орган государственной безопасности. Карательным его называют только враги. А на самом деле карает суд. Вторая ложь в том, что кадровый работник КГБ, отдавший этой службе тридцать лет жизни, имеющий, по его признанию, «профессиональную гордость», не мог назвать КГБ «карательным органом», а себя, следовательно, считать карателем.
Наконец, еще и такой пассаж о преступлении века. «Иванов» признает, что «улик у меня нет, вещественных доказательств тоже. Оставалось только одно – кричать…» Такая глупость простительна простому смертному, но «Иванов»-то, матерый чекист, должен бы соображать, что кричать бессмысленно, если нет никаких улик и доказательств.
Немало странного, вызывающего недоумение и в обстановке операции, в общении «подполковника Иванова» с коллегами.
Так, начальник управления, вызвав его в кабинет, «строго предупредил о чрезвычайной секретности предстоящей беседы». Во-первых, надо ли начальнику такой организации предупреждать сотрудников о секретности? А главное, в чем состояла беседа? Неизвестно! Более того, никто не сообщил «Иванову» и о том, в чем суть самой операции, от него это даже стараются скрыть. И в то же время, после того как смертельный укол в ягодицу гения был сделан в Новочеркасске, «шеф» из Москвы «тихо, но твердо произнес:
– Все, крышка, теперь он долго не протянет.
В машине он не скрывал радости.
– Понимаете, вначале не получилось, а при втором заходе – все о'кей!
Но тут же осекся, посмотрев на меня и водителя».
То есть человек плохо владеет собой, просто проболтался. Ну допустимо ли такое лопоушество для специалиста, прибывшего из центра!
Да, проболтался, но ничего внятного и четкого все-таки не сказал, о смысле происшедшего можно было лишь гадать. Тем более странно слышать указание «Иванову»: «Все в порядке. Новочеркасские материалы направишь в центр». Какие материалы? Сообщить, что «все в порядке»? Но ведь «шеф» сам будет завтра в центре и может доложить начальству о всех подробностях «операции».
«Подполковник Иванов» рассказывает немало и других совершенно фантастических вещей из области его сферы деятельности. Например: «КГБ СССР направлял в Ростов заранее подготовленных иностранных писателей…» Что за чушь! К чему готовили этих писателей? Кто готовил? И каким образом КГБ мог посылать куда-то иностранцев, да еще и писателей, словно своих агентов? Как – по путевкам или в приказном порядке? Дальше: «Их подробно знакомили с ростовским периодом жизни Александра Исаевича, преследуя цель: дать материал для чернящих его зарубежных публикаций, – и так на протяжении многих лет…» Позвольте, а если иностранца, хотя и приехал он по приказу Шелепина в Ростов, вовсе не интересовал Солженицын? А если даже заинтересовал, то разве обязательно возникнет желание писать о нем, причем непременно в чернящем его духе? И сколько же писателей прислал КГБ «на протяжении многих лет»? По имени назван лишь чехословацкий журналист Томаш Ржезач, причем действительно только по имени – Томаш.
А вот «не очень популярная писательница из Канады» как раз не только не пожелала написать нечто анти-солженицынское, но, оказывается, еще и «публично разоблачила эту аферу КГБ». Где? Когда? Что именно сказала или написала? И почему дан обстоятельный портрет этой бесстрашной женщины, но в отличие от Ржезача скрыто ее имя? Зачем скрывать славное имя разоблачительницы КГБ? Наоборот, его надо протрубить на весь свет. Могу тут помочь: это известная писательница Мэри Досон. Она не раз бывала в разных краях нашей страны, даже в Сибири. И разоблачала она вовсе не КГБ, а Солженицына и Сахарова. К последнему из них она обратилась с открытым письмом. Оно было напечатано в «Литгазете» и начиналось так: «Я слышала, что вас наградили Нобелевской премией мира. Поздравляю! У вас есть теперь лицензия на то, чтобы распространять еще больше злостной клеветы о вашей собственной стране, кусать руку, которая вас кормит. Есть и у нас несколько отважных белых, которые борются за человеческие права для наших индейцев, но они не получают Нобелевских премий, т. к. Запад никогда не признается в каких-либо нарушениях прав человека».
Писательница предлагала большому ученому пошевелить мозгами и сопоставить некоторые факты: «Вы плачете об «отсталости» Советского Союза из-за того, что у вас нет прекрасных квартир, оборудованных всякими хитроумными штучками, какие есть у нас, и из-за того, что ваше мясо хуже нашего. Да, я была в нескольких квартирах в Москве и согласна, что они не так современны, как наши. Но ведь вы никогда не видели маленьких однокомнатных жестяных лачуг, в каждой из которых ютится целая семья лишенных всего на свете индейцев! Они живут так вовсе не потому, что они диссиденты, а потому, что индейцы. И не мучайтесь особенно из-за куска жесткого мяса в вашей тарелке!.. Это мясо, может быть, и не такое нежное, как наша вырезка, но очень немногие у нас могут позволить себе вообще покупать бифштексы». Так не потому ли скрыто имя писательницы Мэри Досон, чтобы читатель при желании не мог найти приведенный выше текст?
С этим сюжетом связана одна характерная частность. Тов. Иванов пишет: «Сопровождающий ее (М. Досон) представитель московской спецгруппы КГБ имел документы прикрытия и визитную карточку с указанием телефона-коммутатора – не КГБ, а другого, что навело на мысль о резиденции КГБ в московском издательстве АПН». С одной стороны, непонятно, почему эта «мысль» застряла в голове чекиста областного масштаба, – какое дело ему до московского издательства? С другой, если уж так засела, он мог легко узнать телефон АПН и сличить. Так вот, никакого коммутатора тогда в АПН не было, вот его телефон: 228-73-37. Я выписал его из телефонной книжки тех лет. Если для Иванова было проблемой и это, то непонятно, как его тридцать лет держали в органах.
Итак, образ чекиста «Иванова» на наших глазах рассыпается. Тогда кто же он – поручик Киже? С уверенностью пока можно сказать одно: это человек с явной тягой к литературной живописи, к разного рода красивостям. Этого в его «повествовании» – хоть пруд пруди. С самых первых строк, с описания своего рабочего стола – «массивного, отливающего коричневым глянцем»… И без конца дальше: «Знакомый чуть суховатый голос произнес…» «Черная с отливом «Волга» мчала нас по гладкой, освещенной фарами бетонке…» «За легким ужином, орошенным (!) легкой выпивкой…» «Стояла теплая ясная предосенняя погода…» (Между прочим, 8 августа – слова относятся именно к этому дню – ничего предосеннего быть не могло: в Ростове-на-Дону это макушка лета.) Наконец: «Темная островерхая стена соснового бора вырисовывалась на фоне звездного неба…» Умри, Денис!.. А как дотошно рассказано о четырех телефонных аппаратах в кабинете, о их назначении. Спрашивается, зачем вся эта живопись, все подробности подполковнику КГБ, решившему рассказать об ужасном преступлении? Правдоподобна ли она? Не принадлежит ли сей букет красивости и дотошности перу увлеченного литератора?
Причем литератора, обожающего Солженицына. Это видно даже в том, что имя писателя ни разу не упомянуто кратко, однозначно, а всегда чрезвычайно почтительно: «А. И. Солженицын» (4 раза) или «Александр Исаевич» (тоже 4).
Примечательно и то, что «Иванов» с глубоким сочувствием пишет о детстве своего Александра Исаевича, ужасающая картина коего была якобы выявлена работниками областного КГБ в результате глубокого изучения: «постоянная нехватка денег, нужда, лишения…» Так сам Солженицын пишет сейчас о том времени: «Мать вырастила меня в невероятно тяжелых условиях. Все время снимали комнаты в каких-то гнилых избушках. Всегда холодно, дуло» и т. д. («Теленок», с. 647). Да, так он льет запоздалые слезы ныне. А вот что писал жене в 44-м году с фронта: «Мать соткала мне беззаботное счастливое детство, которое сейчас приятно вспомнить, она создала все материальные условия для моего духовного развития» (Н. Решетовская. Санина мама. «День литературы», 19 янв. 1998). Это было, конечно, не для печати. И не только школьные, но и студенческие годы были у Сани столь же беззаботными и счастливыми. Мать, заботясь не только о духовном развитии сына, купила ему велосипед, что в ту пору было равноценно машине сейчас, и сыночек то на велосипеде, то пешком, то на лодке в летние каникулы, когда его сверстники ишачили чернорабочими, чтобы было на что продолжать учение, предпринимал в компании длительные турпоходы по Волге, по Украине, по горным тропам Кавказа и Крыма… Если чекисты ничего этого не разузнали, то они никакие не чекисты, а отставные балерины. Это еще раз подтверждает наше сомнение относительно подлинности фигуры «подполковника Иванова».
И дальше: «Юноша был одарен, аккуратен… Девчонки любили его за ум, цельность, способности…» Ну, девчонки любят еще и не за то. Но вот «Иванов» своими глазами увидел Солженицына в церкви Новочеркасска. Неизгладимое впечатление: «огромная неординарная личность… великий писатель… великий писатель»…
Этому сочувствию и восхищению сопутствует мысль о чрезвычайной важности фигуры Солженицына. До такой степени, что и в Москве, и в Ростове были созданы мощные спецгруппы для борьбы с ним. В них входили и «теоретики» (литераторы), и «разработчики» (чекисты), и «практики-исполнители» (тоже чекисты).
С таким состраданием, так проникновенно, так многозначительно и возвышенно пишет о Солженицыне только он сам. Действительно, ведь, например, как эти мощные спецгруппы напоминают то, что он писал о своей высылке из СССР. Почему отправили в Германию самолетом, а не поездом? «Боялись, что по дороге начнутся демонстрации, протесты и т. д.». Да, в своей мании величия он в самом деле думал, что из-за него могут начаться демонстрации, а кто-то и на рельсы ляжет. В другой раз уверял, что после выхода его «Архипелага» в СССР было запрещено само слово «архипелаг» в любом смысле, в любом контексте.
И тут мы приходим к самому интересному и важному: есть веские основания полагать, что никакого «подполковника Иванова», сочинившего «повествование» об операции «Укол в задницу гения», не было, – все это сочинил на досуге сам обладатель задницы. Перед нами действительно поручик Киже, вида не имеющий.
Ведь кроме уже отмеченных странностей, несоответствий, несуразиц в облике «подполковника Иванова» и его сферы деятельности, уж слишком много поразительных совпадений во взглядах и чувствах, в симпатиях и антипатиях, в лексике, слоге, синтаксисе, даже в написании иных оборотов речи, даже в грамматических ошибках, в манере письма этого никому не ведомого «подполковника» и всемирно известного нобелевского лауреата.
О том, что лгут в один голос, рисуя беззаботное, сытое, счастливое детство писателя в кошмарном свете, что они согласно изображают автора «Архипелага» великим писателем, огромной личностью и т. п., – об этом «консенсусе» уже говорилось. Но его можно проследить и дальше.
Взять, скажем, отношение к Н. А. Решетовской, первой жене нашего уколотого ядом гения. Солженицын в недавней статье «Потемщики света не ищут», опубликованной одновременно в «Литературке» и «Комсомолке» (разве опять не перебор, продиктованный манией величия?), поносит ее как предательницу и сексотку Пятого управления КГБ: «Решетовскую КГБ использовал как свою лучшую и верную сотрудницу. АПН распространяло на весь (!) мир ее первую книгу «В споре со временем», 1975, где уже было нагорожено на меня много разной мстительной лжи. Она бралась свидетельствовать даже о моих школьных годах, о которых не знала ничего (!), даже о моей лагерной жизни… Она неуклонно, настойчиво мстила мне в семи книгах… «Архипелаг» Решетовская назвала недостоверным «сборищем лагерного фольклора».
Как всегда – сплошное многократное вранье. И семи книг не было, всего четыре, но врать меньше чем в два раза Солженицын не умеет. Причем вторая книга («Обгоняя время». Омск, 1991) есть не что иное, как ласково приглаженный вариант первой («В споре со временем». М.: АПН, 1975). Так что если по чести, то не четыре, а три.
И нет в них никакой мстительности. А если назвала «Архипелаг» сборником лагерного фольклора, то разве это месть? Наоборот, милосердие, сердобольная защита бывшего супруга, ибо на самом деле перед нами «сборник» патологической лжи, злобы и ненависти к своему народу, к родине.
Что касается школьной поры, то почему же столь близкий человек, как жена, с которой прожито хоть и с перерывами, но все же тридцать лет, абсолютно ничего о ней не знала, – неужели все скрывал? Даже если так, то ведь жена знала и школьных друзей мужа, и его мать, о которой опубликовала в «Дне литературы» большой и очень теплый очерк «Санина мама», – так что могла многое услышать и от них. А о фронтовой и лагерной жизни мужа Решетовская рассказывает, лишь цитируя или ссылаясь на его письма. Ведь только за время войны Солженицын прислал ей 248 писем. В них были строки и о детстве, уже известные нам.
Конечно, в книге Решетовской есть неприятные вещи. Ну, разочек назвала его «фронтовиком-писакой». Так ведь это верно. Как мы знаем, он на фронте без конца писал стихи, рассказы, повести и рассылал по московским литературным адресам. И разве это полушутливое «писака» не перекрывается многократно такими признаниями, как «у меня есть любимый, которого я жду».
Но, с одной стороны, видя некоторые колкости Решетовской в первой книге, можно и понять женщину, которую муж, обретя известность и богатство, бросил на пороге старости ради другой, что лет на двадцать с лишком «моложе и лучше качеством была». Как требовать от брошенной абсолютного бесстрастия? Тем более что, вернувшись из ссылки, Солженицын всеми коварными средствами лагерного ловеласа, начиная с самодельных стихов о вечной любви, разрушил новую семью Решетовской, которая была у нее уже четыре года с Вячеславом Сомовым, доцентом Рязанского медицинского института. А теперь, даже после смерти и Сомова и ее, стыдит несчастную и за этот брак, как за измену, и за Константина Семенова (по другим источникам, К. Солдатова), за которого, говорит, «вышла замуж сразу после моей высылки в 1974 году». Вот, мол, бесстыдница! Сразу! Уж не могла дождаться, когда в 1994 году мы с Алей вернемся из Америки…
С другой стороны, Решетовская писала, например: «На фронте капитан Солженицын хотел узнать народ. Но вверенный ему «народ», бойцы его батареи, обслуживали своего командира. Один переписывал его литературные опусы, другой варил суп и мыл котелок… У себя в батарее Саня был полным господином, даже барином. Если ему нужен ординарец Голованов, блиндаж которого рядом, то звонил: «Дежурный! Пришлите Голованова!» Эти люди в его глазах не жили своей собственной внутренней жизнью» («В споре со временем», с. 112).
Да, такое читать о себе неприятно. Однако сам-то Солженицын вот что о себе накатал в припадке падучей искренности: «Формируя батарею в тылу, я уже заставлял нерадивого солдатика Бербенёва шагать после отбоя под команду непокорного мне сержанта Метлина». Это еще в тылу. А на фронте? «Я метал подчиненным бесспорные приказы. Моя власть убедила меня, что я – человек высшего сорта. Сидя, выслушивал я их, стоящих передо мной по (команде) «смирно». Обрывал, указывал. Отцов и дедов называл на «ты», они меня на «вы», конечно… Был у меня денщик, которого я так и сяк озабочивал, понукал следить за моей персоной и готовить мне еду отдельно от солдатской… Заставлял солдат копать мне особые землянки и накатывать туда бревнышки потолще, чтобы мне было удобно и безопасно… Посылал солдат под снарядами сращивать разорванные провода, чтоб только высшие начальники меня не попрекнули (Андреяшкин так погиб)… Какой-то старый полковник из случившейся ревизии вызвал меня и стыдил» («Архипелаг», т. 1, с. 171).
После таких излияний чего ж скулить и жаловаться на жену. Тем более что она вот и хамство его в разговоре с подчиненными смягчила: «Пришлите Голованова!» И о гибели Андреяшкина, что на его совести, не упомянула.
Она ему мстила!.. Стоит перелистать хотя бы ее большую публикацию «Солженицын и читающая Россия» в четырех первых номерах журнала «Дон» за 1990 год, т. е. за четыре года до его возвращения в Россию. Решетовская бережно собрала там все письменные и печатные отзывы в поддержку первых публикаций Солженицына и дала решительный отпор всем критическим высказываниям «Барабашей-Стариковых».
Примечательно одно место, где она и меня помянула: «Подсчитала… Всего об «Иване Денисовиче» – ровно 800 писем. Недоброжелательных – 56.
Занялась подсчетом журнальных и газетных статей.
В центральных газетах – 11,
в периферийных – 18,
в журналах – 12.
Итого – 41. А в «Литературной газете», напечатавшей библиографию по «Ивану Денисовичу», дано лишь 17. Причем не названа даже статья Бушина в «Подъеме» («Дон», № 2. 1990, с. 112)».
Какая ревность, какая обида за драгоценного мужа!
А чего стоит такой пассаж, относящийся к зиме 1964 года, когда Солженицын находился в Ленинграде, а она оставалась в Рязани: «Февраль был снежным. Приходилось то и дело расчищать лопатой прогулочную дорожку мужа. Не дам ей скрыться под снегом! Это дает ощущение, что Саня просто куда-то отлучился из дома ненадолго, вот-вот вернется… и сразу в садик, сразу на свою тропочку…» (там же, с. 118).
Ей-ей, аж плакать хочется. А он ее поносит. Ведь умерла же она недавно, говорю, умерла… Но у него и к покойникам, с коими так много было связано в жизни, нет снисхождения.
Думаю, что Солженицын больше всего ненавидит свою покойную жену за то, что она рассказала, как гостила три недели у него на фронте. Сам же он ни в одном из припадков безоглядной открытости не обмолвился об этом ни словечком, ибо соображает, конечно, как ярко это гостеваньице высветило весь его фронтовой героизм…
И казалось бы, какое дело «подполковнику Иванову» до первой жены «объекта» операции. Но и у него читаем о ней то же, что у Солженицына: «Н. Решетовская, с помощью 5-го Управления КГБ опубликовала и распространила (неужто сама? – В. Б.) книгу «В споре со временем», порочащую супруга». Откуда он мог знать хотя бы о роли 5-го Управления в этом деле? Только от Солженицына!
И многое другое, что мы видим у «подполковника»: и байка о горьком детстве писателя, и басня об изъятии его книг, и сказка об антисолженицынских «спецгруппах КГБ», и треп о писательском величии – все это работа самого гения, уколотого в задницу. И назвать КГБ карательным органом мог лишь он, уколотый, а никак не старый чекист, обладающий профессиональной гордостью. Но это далеко не все.
Как мы знаем, Солженицын признает, что доказательства могут быть и косвенные, и даже лирические. А стилистические? А графологические? А грамматические? Почему нет? Пожалуй, все это даже более весомо, чем лирика. И здесь мы опять прибегнем к тому, чем уже воспользовались при рассмотрении лагерного доноса Солженицына.
Одна из примечательных особенностей характера этого человека, многообразно сказавшаяся и на характере его писаний, – отсутствие чувства меры, разного рода преувеличения, нажимистость, назойливость. В частности, это нашло выражение в редкостно непомерном обилии знаков препинания. При этом порой там, где они вовсе не требуются и даже, наоборот, противоречат правилам.
Взять, например, тире. Это энергичный знак. И вот в первом томе «Архипелага» встречаем, например, такое восклицание: «– Желаю вам – счастья – капитан!» (с. 33). Здесь первое тире совершенно неуместно, а во втором случае вполне достаточно было бы запятой. Или: «истязали Левину – из-за того, что у нее были общие знакомые с Аллилуевым» (с. 110). Или: «Отсюда – деловой вывод…» (с. 111). Или: «тут – совсем другая мерка» (с. 142). Или: «Мы – под танки за него готовы лечь» (с. 143) и т. д. А вот примеры с одной лишь 294-й страницы «Теленка»: «…о нем говорили, будто он – следователь КГБ. А вроде – оказалось и неправда». Или: «С ними-то – как раз и надо было говорить». Или: «Враги – вели подкопы» и т. д.
Если не нарушение правил, то, во всяком случае, пристрастие к тире как к средству стилистической выразительности здесь очевидно.
Такую же тиреманию видим и у «подполковника». Например: «В результате – появилась книга». Или: «Как только выполню задачу – улечу». Или: «Идти дальше было глупо – нас могли обнаружить». Или: «начальник находился при исполнении, – видимо, был предупрежден». Или: «… спрашивать не стал, – ответа все равно не добьешься» и т. д. В большинстве случаев здесь тоже вполне можно было обойтись запятой.
Такое же пристрастие в обоих случаях к подчеркиванию (курсиву, разрядке) тех или иных слов, выражений, фраз. Об этом уже говорилось в рассуждении о доносе. Вот «Архипелаг». На уже знакомой нам 110-й странице первого тома разрядкой, курсивом и крупным шрифтом выделены семь слов, на соседней 111-й – шесть, на следующей – тоже шесть и т. д. В третьем томе на страницах 263 и 289 – четыре подчеркивания, на страницах 246, 253, 276, 282 – пять, на странице 248 – шесть, на страницах 244 и 287 – семь и т. д. На двух опять же знакомых страницах «Теленка» – четыре выделенных курсивом слова. Не обошлось без этого и в сравнительно небольшом тексте «подполковника»: «специальные акции»…
Пожалуй, не менее показательна обоюдная любовь к запятым. «Архипелаг»: «Армяне, евреи, поляки, и разный случайный народ» (3, 265). «Теленок»: «…на другое утро, под лай собак, они опять пришли» (с. 295). «Иванов»: «Решетовская, с помощью 5-го Управления опубликовала книгу». Или: «…пока, в генеральском кабинете, информация не интересовала». Или: «Руководители знали об этих «посиделках» и, в случае необходимости, использовали их».
Остается сказать о кавычкофильстве. В первом томе «Архипелага» на странице 437 пять слов взяты в кавычки, а кроме того, четыре необязательных тире и 31 слово выделено. Какая концентрация! В третьем томе на странице 254 три выражения взяты в кавычки, на странице 286 – четыре, на странице 257 – пять и т. д. Какая неодолимая страсть к украшению своего письма!
А как у «подполковника»? Читаем: «По этому телефону звонит «генерал»…» Речь идет действительно о генерале. Почему же это слово взято в кавычки? Только по причине той же необыкновенной страсти. И дальше: «В спецгруппу входили «разработчики», «исполнители». «Значит, «незнакомец» не является представителем «семерки» и т. д.
Нельзя не заметить и то, что Солженицын нередко прибегает к прямой, как в пьесе, диалогизации разговора персонажей. Это есть и в «Архипелаге», например, на страницах 310 и 385 первого тома, и в «Теленке», хотя бы на странице 97, где, как в пьесе, представлен разговор автора с Твардовским, и на странице 102, где так же представлен разговор Твардовского с Александром Дементьевым, и на странице 112 – разговор Солженицына с секретарем ЦК Демичевым:
«Я: – Для охвата всей лагерной проблемы потребовалась бы еще одна книга. Не знаю, нужно ли.
Он: – Не нужно!..» и т. д.
Этот же прием использует и «подполковник»:
«Я: – Зачем вы ехали из Москвы?
Он: – Могут возникнуть новые обстоятельства.
Я: – Как долго вы пробудете у нас?
Он: – Как только выполню задание – улечу…»
Разумеется, не кому другому, а именно Солженицыну, о любви которого к стягиванию двух слов в одно уже говорилось, принадлежат и такие слова в тексте «подполковника», как «идееносители», «крестоналожение»… А фраза «я ощутил дыхание чего-то необычного» приводит на память слова из «Архипелага»: «под дыханием близкой смерти» (1, 33).
А чего стоит такая характерная подробность написания. В доносе мы видели: «Это подтверждается словами Мегеля: «а полячишка-то, вроде, умнее всех хочет быть…» Ведь обычно это пишут так: «А полячишка-то…» И в «Архипелаге»: «Кто-то крикнул сзади: «а нам нужна – свобода!» (3, 297). И в статье «Потемщики» написание весьма необычное, редкостное, сугубо индивидуальное, как строение кожного узора на пальцах. И точно то же самое у «подполковника»: «На вопрос: «а как же Николай Николаевич?», генерал кивнул головой».
Вот еще один отпечаток тех же пальцев. В «Архипелаге» автор рисует разговор перед судом прокурора Крыленко и меньшевика Якубовича:
«– Я попрошу председателя суда дать вам слово.
– !!!» (1, 405).
Так Солженицын счел возможным обозначить большое удивление или радость собеседника Крыленко.
У «подполковника» тоже идет разговор двух персонажей:
«– Знаешь, кто она? Дочь Анки-пулеметчицы.
– ???»
Тот же прием с той же целью. И совершенно в духе Солженицына гадость об Анке, как раньше – о Зое Космодемьянской.
Господи, да что там говорить, если даже орфографические ошибки одинаковые. «Архипелаг»: «Он – знаменитый немецкий асе. Первая его компания была – война Боливии с Парагваем…» (1, 594). «Подполковник»: «Александр Исаевич часто ставил в пикантное положение ассов идеологической разведки». К сожалению, ни «компания», ни «кампания» не встречаются у «подполковника». Какие еще нужны доказательства?
«Позвольте! – могут сказать мне. – Но ведь в «Теленке» помещен портрет того самого подполковника Иванова. Достоверная личность!»
Действительно, рядом с фотографией Александра Моисеевича Горлова, с которым как раз и ездил тогда Солженицын на юг, помещена фотка молодого человека, словно в парике Иосиф Кобзон, и под ней написано «Борис Александрович Иванов (офицер КГБ)».
И тут впору заметить, что Солженицын вообще был очень неравнодушен к фотографиям, а уж в любви к своим собственным фоткам, пожалуй, превосходил даже Евтушенко Точнее сказать, они соревновались, и то один, то другой выходил на ноздрю вперед. В 1981 году у Евтушенко тиражом 200 тысяч была издана книга статей о писателях «Точка опоры». В ней 27 чудесных изображений замечательного автора, еще не облысевшего. А в 1991-м тем же обалденным тиражом – книга публицистики «Политика – привилегия всех». Здесь уже 53 замечательные фотки того же чудесного автора, уже сильно потертого и лысоватенького.
Сей факт примечателен не только двойным увеличением ВВП (вельми великолепных портретов), но и тем, что в первой книге автор фигурировал в обществе то Владимира Луговского, то Леонида Мартынова, то Ярослава Смелякова – своих любимых поэтов и лучших друзей, а во второй их вытеснили Павел Антокольский, Владимир Высоцкий, Булат Окуджава – любимые поэты и лучшие друзья автора. Правда, кое-кто из прежних остался, но претерпел существенную вверхтормацию. Например, когда автор писал «Точку», старый поэт Степан Щипачев, дважды Сталинский лауреат, был жив, а будучи в свое время руководителем Московской организации Союза писателей, сильно покровительствовал молодому Евтушенко, у которого под подушкой всегда лежала его лауреатская поэма «Павлик Морозов». И в той книге он восклицал о Щипачеве: «Большой поэт! Большой!» А в 1991 году его уже давно не было в живых, и теперь в своей «Политике» Евтушенко писал о покойном совсем иное: «Небольшой поэт, совсем небольшой, но – большой человек». Кто удивится, если в следующий раз Евтушенко напишет о Щипачеве: «Мелкая поэтическая сошка, отхватил вонючую Сталинскую премию за поэму о негодяе Павлике Морозове, но – не брал взятки!»
Любопытно и дальше сравнить фотографии обеих книг: были – знаменитый турецкий поэт-коммунист Хикмет и драгоценный ленинский лауреат Распутин, теперь вместо них красовались американцы Апдайк и Миллер. Там – советский композитор Эдуард Колмановский, с которым Евтушенко сочинил совсем неплохие песни, здесь – американский композитор Пол Винтер, с которым он ничего не сочинял, а только разок сфотографировался. В той – коммунисты Фидель Кастро и Луис Корвалан, с которыми автор чуть не в обнимку, здесь – антикоммунисты Ричард Никсон и Генри Киссинджер, с которыми питомец муз чуть не лобзается.
Да еще в первой книге было несколько фотографий, запечатлевших автора среди родных ему по духу советских и американских рабочих, причем снимков с нашими рабочими в три раза больше. А что же во второй? Американские рабочие как были, так и остались, а советских, русских – как ветром сдуло! Вылетели из круга симпатий автора и строители Колымской ГЭС, и магнитогорские металлурги, и портовики Лены… Видимо, так поэт вел издалека подготовку к своей осуществленной теперь передислокации в США, штат Оклахома (это вроде наших Тетюшей). Эти «рокировочки» можно сравнить разве что с трансформацией замысла великого Солженицына. Он мечтал и даже планировал написать апологетический роман «Люби революцию», сочинил погромный «Архипелаг» и такое же «Красное колесо». Но это к слову.
Вернемся к болезни, которую можно назвать фотофилия. Солженицын во второе издание своего «Теленка» (1996) насовал 139 фоток. В этом он превзошел достижение Евтушенко, причем изрядно, почти в три раза. Но из сих 139 сам Александр Исаевич красуется лишь на 38, как видим, несколько уступая бесстыжему конкуренту.
Что же на этих фотках? Прежде всего, конечно, сам во всех возможных видах и ситуациях: за письменным столом, с женами, детьми, знакомыми, с велосипедом, с собакой… В последнем случае, надо честно признать, Солженицын опять отстал от Евтушенко: у того есть фотка, где он в каких-то джунглях не с дружелюбной собакой, а в отчаянной борьбе с гигантской змеей анакондой (правда, ее голову держит в опытных твердых руках профессионал змеелов – вот так поэт всю жизнь в согласии с твердой рукой КГБ и боролся с анакондами зла).
Много в «Теленке» фотографий тех, с кем автор так или иначе соприкасался, порой мимолетно: писатели, редакторы, критики, хранители его рукописей… Ну, кому придет в голову едва ли не у всех знакомых брать фотографии? Ему – пришло и не могло не прийти.
Затем – места его обитания: вот собственный дом, где он жил; вот дача Ростроповича, где провел три с половиной года; вот подъезд дома, в котором писатель поселился с новой женой; вот лифт, которым пользовался гений, вот и дверь в его квартиру с ручкой, за которую ежедневно брался классик… Все учтено, зафиксировано, скопировано.
Но в данном случае важно сказать не о самой любви к фоткам, а о том, что для Александра Исаевича никогда не были проблемой изысканные фотоэтюды, и он этому жанру всегда уделял огромное внимание. Когда готовилось отдельное издание «Ивана Денисовича», то надо было к нему сделать фотографию автора, и Солженицын признается: «Фотограф оказался плох, но то, что мне нужно было, – выражение замученное и печальное, мы изобразили» («Теленок», с. 48). Так и всегда он добивался нужного ему изображения.
Вот широко известная фотка, где он сидит с убийственным выражением затравленного волка, а на шапке, на телогрейке и на ватных штанах черный номер «Щ-282» на белом лоскуте. Многие принимают это за правду, тем более что фотка помещена в супер-архи-квази-документальном «Архипелаге». Но подумайте, кто бы в лагере стал его в таком виде фотографировать? И зачем? Это в чистом виде инсценировка, устроенная уже на свободе.
Столь же известна по «Архипелагу» жанровая фотка «Шмон»: Александр Исаевич в том же наряде уже не сидит, а стоит с раскинутыми в стороны руками, а кто-то в армейском тулупе, в ушанке (все продумано!) шарит у него по карманам. Тоже инсценировка! Но вот сидит он в блиндаже, вооруженный ручкой, а перед ним листы бумаги, чернильница и подпись: «Старший лейтенант Солженицын в блиндаже над рукописью «Женской повести». Февраль 1944» – это доподлинно! Не хватает только жены рядом…
Так что смастачить фотографию какого-то «подполковника Иванова» в молодости для Александра Исаевича не составляло ни малейшего труда.
Теперь самое время вернуться еще раз к тому, что о своем убийстве писал в «Теленке» сам недоубитый: «Я летом 1971 года был лишен своего (?) Рождества…» Уточним: речь идет о даче в селе Рождество-на-Истре Наро-Фоминского района Московской области (ее снимок, разумеется, в книге есть). Она принадлежала вовсе не ему, а Решетовской, которая после того, как он еще в 1969 году сошелся со Н. Светловой, естественно, наконец, предложила ему очистить помещение.
И хотя тут же после вышибона с дачи жены Солженицын проворно поселился на даче Ростроповича и Вишневской, но, говорит, «впервые за много лет мне плохо писалось, я нервничал – среди лета, как мне нельзя (!), решился ехать на юг, по местам моего детства, собирать материалы, а начать – с тети, у которой не был уже лет восемь» (с. 295).
Почему нельзя было ехать среди лета на юг? Потому что лето стояло ужасно жаркое, а он, видимо, плохо переносит жару. Однако поехал.
Галина Вишневская рассказывает об этом: «Однажды летом 1971 года Александр Исаевич объявил нам, что едет с приятелем под Ростов и на Дон собирать материалы для своей книги. Ехать они решили на его стареньком «Москвиче», и мы пришли в ужас от этой затеи.
– Да как же вы поедете на нем? Он ведь развалится по дороге. Одно название, что машина, а путь-то дальний…»
Действительно, от Москвы до Ростова более 1200 километров…
«Невзирая ни на какие доводы, Саня уехал, обещая вернуться через две недели» (Г. Вишневская. Галина. М., 1996, с. 356–367).
Но, как мы знаем, в Новочеркасске Солженицын стал жертвой операции «Укол в задницу», получил смертельную инъекцию ужасного яда рицинина. Руководитель операции – помните? – уверенно сказал: «Все, крышка. Теперь он долго не протянет».
Но заднице хоть бы что. Ее обладатель не только дивным образом не почувствовал укола, но и лихо продолжал тянуть дальше, к любимой тетушке в Тихорецк. А это от Новочеркасска, поди, километров 250. Но, говорит, «меня в дороге опалило». Еще бы! Тем летом и в Москве дышать было нечем, а тут – в первых числах августа плохо переносящий жару человек, которому идет шестой десяток, едет полторы тысячи километров в маленьком, как консервная банка, раскаленном южным солнцем «Москвиче». Вот и опалило. И, «не доехав едва-едва» до тетушки, племянник повернул обратно.
Вишневская: «Дня через три (если точно, 11 или 12 августа. – В. Б.) рано утром появляется Саня. Вернулся! Но что это? Он не идет, а еле бредет…
– Боже мой, Саня! Что случилось?..
Ноги и все тело его покрылось огромными пузырями, как после страшного ожога… Может, подсыпали в еду что-нибудь?..» (там же).
Ростропович тотчас вызвал врача, и, конечно же, не какого-нибудь участкового из районной поликлиники, а «известного».
«Спрашиваем доктора, что же с ним такое? Тот отвечает, что похоже на сильную аллергию. Я даже не представляла, – продолжает знаменитая певица, – что бывает такая аллергия». Но тут же вспомнила детство: «У моей покойной бабушки были такие пузыри, когда она обгорела у печки» (там же, с. 375).
Итак, аллергия, бабушкина болезнь, а не злодейство КГБ. Что же дальше? «Лето в тот год стояло жаркое, душное, – вспоминает Галина Павловна. – Поставили мы для Сани раскладушку в тень, под кусты, там он и лежал несколько дней». Ну, надо полагать, дня три-четыре-пять. Солженицына это не устраивает: не три дня, а «три месяца пролежал я пластом в загадочных волдырях… в бинтах, беспомощный…» Почему же «в загадочных», если твердо уверен, что это дело рук КГБ? И выходит, что лежал он и разгадывал загадку до десятых чисел ноября. И все на раскладушке? И все под кустиками? Однако там же, под кустиками, при всей беспомощности, уже 13 августа, т. е. сразу по прибытии, накатал письмо председателю КГБ Ю. В. Андропову и председателю Совета Министров А. Н. Косыгину. И в письмах этих – ни слова о злодейском покушении и загадочных волдырях, а о том, что «садовый домик», опять названный «моим», в его отсутствие (как некогда Ясная Поляна в отсутствие Льва Толстого) подвергся обыску. Да еще из-под тех же кустиков вел переписку со Шведской академией и Нобелевским комитетом… Вот так «крышка»…
Итак, сдается нам, что никакого «подполковника Иванова» не было. А если кто спросит, зачем бы столь известному писателю выдумывать его и всю эту опереточную историю покушения, тот, увы, ничего не понял в том, что это за явление – Солженицын. А ведь тут все просто. У него было в жизни все, что полагается для великого человека, для небывалого гения: и нищее детство, и убогая юность, и героизм на фронте, и кандальная каторга, и бессмертные сочинения, и Нобелевская премия, и изгнание… Да, все, кроме одного, столь драматического, красочного и умилительного, – покушения на его бесценную для человечества жизнь. И вот он его смастачил, ибо всегда жил по девизу Мичурина: «Мы не можем ждать милостей от природы (от судьбы). Взять их у нее – наша задача».

«Образованец обустраивает Россию»

…Лет пятнадцать назад случилась такая история. В «Нашем современнике» № 11–12 за 1998 год была напечатана о пророке Александре статья живущего в США русского писателя Владимира Нилова «Образованец обустраивает Россию».
Нилов считает, что деятельность Солженицына – «преступление против родины», что он «был в первых рядах легиона могильщиков нашей страны», ибо не только поздравил Ельцина в августе 1991 года с антисоветским переворотом, а потом вслед за Окуджавой благословил расстрел Верховного Совета, но и задолго до этого «растлевал национальное сознание народа, идеологически готовя страну к предательству Горбачева, Яковлева, Ельцина».
Автор доказывал, что всю свою «известность в мире – и состояние! – Солженицын снискал бешеным антикоммунизмом, антикоммунизмом вплоть до гибели России», дошел в этом «даже до безразличия» к исходу Великой Отечественной войны. Действительно, добавим тут, в том самом «Архипелаге», шедевре патриотизма, он так рассуждал о возможности победы немцев: «Подумаешь! Висел портрет с усами, повесим с усиками. Украшали елку на Новый год, будем на Рождество…» Всего-то и делов. И можете вы представить себе в «Войне и мире» такое: «Эка беда, коли победят французы! Висел портрет русского царя с бакенбардами, повесим портрет бритого корсиканца».
Там же, в «Архипелаге», повествуя о той поре, когда у нас еще не было атомного оружия, пророк, напомню, восклицал: «Будет на вас Трумэн с атомной бомбой, будет!..» А оказавшись в Америке, он молится в церкви: «Господи, просвети меня, как помочь Западу укрепиться… Дай мне средство для этого!» Такие молитвы могли бы возносить генерал Власов, ельцинский вице-премьер Кох, красотка Новодворская…
Статья Нилова ужасно тогда не понравилась Валентину Распутину и еще двум членам редколлегии журнала «Наш современник» – И. Шафаревичу и В. Бондаренко, друзьям титана. Они выступили с письмом, в котором предлагали в пику этой статье опубликовать о «крупном таланте, имя которого знает весь мир», такую статью, которая восстановила бы его репутацию. Даже по соображениям простой логики это было крайне странно. В самом деле, ведь до этого журнал так отменно поработал на репутацию пророка! Весь 1990 год печатал солженицынское «Красное колесо». Но это не все. В 1988 году был большой вечер, посвященный 70-летию «писателя-подвижника», а через два года в виде напутствия или предисловия, что ли, к «Колесу» журнал напечатал пять статей, написанных ораторами этого вечера на основе их выступлений.
И вот образчики их вдохновенной элоквенции. Владимир Солоухин: «Солженицын – сын российской культуры, сын Отечества и народа, борец и рыцарь без страха и упрека, достойнейший человек…» Игорь Шафаревич: «Как писатель, мыслитель, человек Солженицын ближе к Илариону Киевскому, Нестору или Аввакуму, чем к каким-нибудь (!) поздним стилистам (!) – к Чехову или Бунину…» Владимир Крупин: «Я как писатель обязан очень многим, если не всем, Александру Исаевичу. Страдания, которые перенес Александр Исаевич, возвышают его над всеми нами…» Леонид Бородин: «Солженицын явился той опорой, которая была нам так нужна… «Архипелаг» – это реабилитация моей жизни (посвященной борьбе против советской власти. – В. Б.)… В лагерях мы считали Солженицына нашим представителем на воле». Наконец, вот что сказал и сам Валентин Распутин: «Солженицын – избранник российского неба и российской земли. Его голос раздался для жаждущих правды как гром среди ясного неба… Великий изгнанник… Пророк…» (все цитаты из «НС», № 1, 1990). За такие песнопения и я, не скупясь, отстегнул бы 25 тысяч заморских, окажись они у меня в заначке от жены…
И все эти акафисты литературных звезд, как и само «Колесо», были даны тиражом в 500 тысяч. А статья безвестного В. Нилова – 13 тысяч, то есть почти в сорок раз меньше. И, однако же, какой всплеск благородного негодования!
Как возникла, казалось бы, очень странная близость, общность, даже любовь Распутина к Солженицыну и какова природа сего феномена? Бондаренко-младший пишет: «Солженицына и Распутина объединяет самое голодное и тяжкое для них обоих послевоенное время: для первого – время Экибастузского особого лагеря, для второго – время несытого сибирского детства». Пардон, но ведь это время «объединяет» миллионы, и что? Может, голод «объединил» Распутина и с Горбачевым, почти года два находившимся в оккупации? Они и по возрасту гораздо ближе. А тогда почему не «объединил», допустим, с Ярославом Смеляковым, голодавшим и в финском плену, и в наших лагерях при всех режимах? Я не знаю, каким было детство Распутина, но Солженицын за всю свою жизнь никогда не бедствовал, не голодал и не знал нужды. Как уже говорилось, до войны, в школьную и студенческую пору, за спиной работящей матери он в отличие от большинства сверстников так благоденствовал, что едва ли не каждый год проводил каникулы в увлекательных туристских походах то на лодке по Волге, то на велосипедах по дорогам Крыма, то пешочком по сказочным тропам Кавказа или шляхам Украины… А сверстники все каникулы обливались потом на самых черных работах, чтобы скопить денег на учебу. Ну, во время войны всем приходилось туго, и вполне возможно, что в обозной роте, а потом в военном училище, где Солженицын провел почти два первых года войны, и он затягивал ремень потуже. Однако, оказавшись весной 1943 года на фронте, он, офицер, уж конечно, не ел конину, как приходилось нам, солдатушкам, допустим, той же весной под Сухиничами, что, впрочем, тоже не было голодом. Ведь не от голодной и не от смертельно опасной жизни послал он денщика за две тысячи верст в Ростов, и тот (после войны ловкач укатил то ли в США, то ли в Израиль) по умело состряпанным фальшивым документам привез Солженицыну прямо в уютную землянку молодую жену.
О том, как будущий живой классик и Меч Божий питался в неволе, он рассказывает сам: «Большинство заключенных радо было купить в лагерном ларьке сгущенное молоко, маргарин, поганых конфет». Но он никогда ни в чем не принадлежал к большинству и не покупал поганых конфет, ибо, по его словам, «в наших каторжных Особлагерях можно было получать неограниченное число посылок (их вес 8 кг был общепочтовым ограничением)», но если другие заключенные по бедности или отсутствию родственников все-таки их не получали, то Солженицын весь срок получал от жены и ее родственников вначале еженедельные передачи, потом – регулярные посылки…
Однако вернемся к статье В. Нилова и к протесту против нее трех членов редколлегии. По-моему, редакция поступила разумно: пригласила высказаться читателей. Они живо откликнулись, их письма были напечатаны. Причем в противоположность несокрушимо согласному хвалебному хору пяти литературных знаменитостей, о котором говорилось, на этот раз редакция дала возможность выразить разные точки зрения. Разумеется, у Солженицына нашлись почитатели, но, увы, доводы их оказались однообразны и неубедительны, главный из них – «патриоты бьют по патриотам».
Но в целом в подборке писем преобладали совсем иные суждения. Вот несколько выдержек. А. А. Сидоров: «Это общечеловек горбачевского типа, обладавший определенным талантом литератора, но растерявший его в антисоветской злобе… Я лично был бы совершенно безразличен к нему, если бы он в угоду русофобам не поддержал клевету на Шолохова…» С. И. Анисимов: «Этого «художника и мыслителя» можно с полным правом назвать одним из самых заслуженных могильщиков страны… Никаких чувств, кроме ненависти, я к нему не испытываю… За то, что произошло у нас и с нами, вина его так огромна, что ему ничем ее не искупить, и он не заслуживает никакого снисхождения…» Софья Авакян: «Он – враг моей Родины. Он употребил все свои силы, весь свой холодный, расчетливый фанатизм на ее уничтожение, а потому он мой личный враг на самом сокровенном уровне моей души, такой же враг, как Гайдар, Чубайс, Ростропович. И я ненавижу его… Я испытываю почти физическую боль, когда пытаются прислонить его хоть каким-то бочком к Толстому…»
Казалось бы, достаточно было одного лишь напоминания о злобном и самом активном участии Солженицына в травле Шолохова, чтобы опомниться. Ведь Распутин же устно и письменно многократно объяснял нам великое значение творца «Тихого Дона» в нашей литературе и твердил о своей неизбывной любви к нему. А Солженицын давно исходит ненавистью даже к его внешности: «Невзрачный Шолохов… Стоял малоросток и глупо улыбался… На трибуне он выглядел еще ничтожнее». Одно это должно бы, как током, ударить руку патриота России и ее литературы, если она невзначай протянулась вдруг за премией.
На веку Солженицына были два огромных исторических события – Отечественная война и ельцинская контрреволюция. И в обоих случаях, все рассчитав, взвесив, устроив, он изловчился явиться с опозданием: на фронт попал только в мае 1943 года, после Сталинградского перелома, когда все определилось и война была уже совсем не та, что в 41-м, да и в 42-м; и вернулся из Америки лишь после того, как все определилось и стало для него вполне безопасно…
А Шолохов всю жизнь был на переднем крае и своими бесстрашными хлопотами в 1932 году столько земляков спас от голодной смерти, столько в 1937 году вызволил из неволи, столько великого таланта, жара души, да и собственных денежных средств отдал на благо соотечественникам, что сказать о нем «палаческие руки», как Солженицын, мог только… Предлагаю читателям самим найти здесь подходящее слово для человека, способного на это: у меня цензурных слов нет…
А вот что Шолохов писал о Солженицыне:
«Прочел Солженицына «Пир победителей» (пьеса в стихах) и «В круге первом». Поражает, если можно так сказать, какое-то болезненное бесстыдство автора… Что касается формы пьесы, то она беспомощна и неумна. Можно ли о трагедийных событиях писать в опереточном стиле да еще виршами такими примитивными, каких избегали даже одержимые поэтической чесоткой гимназисты былых времен! О содержании и говорить нечего. Все командиры русские и украинец либо законченные подлецы, либо колеблющиеся и ни во что не верящие люди. Как же при таких условиях батарея, в которой служил Солженицын, дошла до Кенигсберга? Или только персональными стараниями автора?
Почему осмеяны солдаты-русские и солдаты-татары? Почему власовцы – изменники родины, на чьей совести тысячи убитых и замученных наших, прославляются как выразители чаяний русского народа? На этом же политическом и художественном уровне стоит и роман «В круге первом».
У меня одно время сложилось впечатление, что Солженицын – душевнобольной человек. Что он, отсидев некогда, не выдержал тяжелого испытания (Шолохов не был осведомлен об истинной тяжести испытания. – В. Б.) и свихнулся… Если это так, то человеку нельзя доверять перо: злобный сумасшедший, потерявший контроль над разумом, помешавшийся на трагических событиях 37-го года и последующих лет, принесет огромную опасность всем читателям и молодым особенно.
Если же Солженицын психически нормальный, то тогда он по существу открытый и злобный антисоветский человек. И в том, и в другом случае Солженицыну не место в рядах ССП. Я безоговорочно за то, чтобы Солженицына из Союза писателей исключить».
Так писал Шолохов в 1967 году. В последующие годы болезненное бесстыдство, «злость и остервенение», лживость и наглость Солженицына только возросли. Спустя два с лишним года после шолоховского письма его из Союза писателей исключили. Но когда ельцинский режим полностью оправдал его, присудил Государственную премию и принялся усиленно уговаривать вернуться в Россию, свободолюбивые и гордые руководители Союза писателей, так высоко чтущие Шолохова, что даже учредили и премию в его честь, тоже отказались от всех упреков Солженицыну, извинились перед ним за свое былое тупоумие и стали умолять вернуться в лоно Союза писателей.
Тут нельзя не вспомнить, что в декабре 1962 года после известного правительственного приема на Ленинских горах деятелей литературы и искусства Солженицын писал Шолохову: «Глубокоуважаемый Михаил Александрович! Я очень сожалею, что вся обстановка встречи помешала мне выразить Вам мое неизменное чувство: как высоко я ценю автора бессмертного «Тихого Дона»…» Увы, указанное чувство вовсе не оказалось неизменным. Позже Солженицын присоединился к тем (и даже субсидировал их), кто с пеной у рта уверяет нас, что «Тихий Дон» написал не Шолохов.
Поразительно, но этот человек брался учить нас и даже выступал с высокой Думской трибуны. 6 июля 94-го года кинорежиссер Станислав Говорухин, ставший депутатом Думы, предложил пригласить Солженицына после его путешествия по стране выступить на заседании Думы. Предложение отклонили. Говорухин вроде бы успокоился. Но тут возник депутат И. Братищев, профессор. Он настоял на повторном и притом непременно поименном голосовании. А против поименного наши депутаты, наши отцы Отечества никогда не могли устоять. И тот, кто только что голосовал «против», теперь в страхе, что будет зачислен в сталинисты, трусливо проголосовал «за». Предложение приняли.
Поступок Говорухина понятен: он такой же, как Солженицын, оголтелый и неграмотный антикоммунист, да еще и автор приторного фильма о нем. Словом, человек старался за своего. Но Братищев!.. Ведь он же коммунист и, надо полагать, согласовал свое непустячное предложение с зюгановской фракцией, которую, судя по всему, не смущает, что антикоммунист и антисоветчик № 1 поднимется на трибуну благодаря только их, коммунистов, стараниям.
И вот с бородой под Достоевского, во френче под Керенского резвой походкой марксиста-футболиста Бурбулиса взбежал Солженицын на высшую в державе трибуну и, то заглядывая в бумажку, то, обуреваемый скорбью и гневом, закрывая глаза и ударяя себя ладонью по лбу, произнес долгожданную речь. Что же он сказал?
На первый взгляд может показаться, что это был заурядный, надоевший всем литературно-патриотический треп, как сказал в газете «Завтра» мой добрый приятель Николай Анисин. Ну, в самом деле, вроде бы все тут было давно знакомо, до оскомины известно, до зевоты банально, до судорог избито.
Начать хотя бы с того, как обильно и проникновенно говорил оратор о своих неусыпных трудах на благо родины и о своей пророческой прозорливости: «Я четыре года назад говорил и повторяю сегодня… Я отмечал… Я неоднократно повторял…. Я предупреждал… В свое время я посвятил этому много выступлений… Я за расцвет культур всех наций… Я находил ключ…» Как старался человек! Ну, просто из кожи лез в своем заокеанском поместье. И чего добился? А ничего. Не послушались учителя и пророка. Именно тут оратор первый раз закатил глаза и шлепнул себя ладонью по лбу: «Я издали наблюдал это – сердце разрывалось!»
И на великом пути своем из вермонтского поместья в троице-лыковское, что в правительственной зоне Подмосковья, тоже не знал народный печальник отдыха: «Я ехал и видел… Я контактировал… Я встречался… Я столкнулся… Я насмотрелся… И везде говорил… Я везде отвечал… Я везде спорил… Я везде отрицал…» Каков же итог? Опять не хотят слушать! Ну, что делать с этими тупыми соотечественниками? И вот уже нынешние дни. Прекрасно, роскошно новое поместье, но… «Я брал цифры и видел… Я прочел… Я думаю… Я рассматриваю… Я сознаю… Я не вижу другого выхода… Я не могу скрыть огорчения!..» Тут он, оратор, еще разок врезал себе по лбу и присовокупил: «Я больше всего хотел бы сказать о будущем грядущем…» И так без конца: я… я… я…
Оратор якнул раз тридцать или сорок. Что ж, неплохой результат для закрытых помещений. Но сегодня нас этим уже не удивишь: за двадцать лет отсутствия Солженицына выросло новое поколение незаурядных мастеров этого вида спорта…
А взять сам язык, каким была произнесена речь. Как известно, Солженицын считал себя великим знатоком русского языка и очень любил упрекать других в отсутствии чутья к нему. Но, боже милостивый, сам-то как говорил и писал! Мне уже приходилось отмечать это. Дело у него доходило до элементарного непонимания смысла иных русских слов и неправильного их употребления. Надо, допустим, сказать «ухом не вести», а у него – «рылом не вести», надо «ехать верхом охлюпкой» (без седла), а у него – «охляблью» и т. п. И вот, будучи полным глухарем, он самоуверенно поучал других.
Все это мы видели и в его думской речи. По поводу выражения «субъект федерации» Солженицын язвительно воскликнул: «Великолепное слово!» Учитель не понимает, что это специфический термин, который, конечно, неуместен в поэме о любви, но имеет полное право на существование в сфере государственно-правовой, административной. Такой же глухаризм писатель обнаружил, встретив аббревиатуру ГПУ (главное правовое управление). «Надо же настолько потерять чувство языка!» Это, мол, совсем рядом с ОГПУ. Правильно. Но при чем здесь чувство языка? Тут простое совпадение, каких встречается немало, и порой гораздо более разительных. Был, скажем, Александр Македонский и есть Александр Солженицын. Был Владимир Красное Солнышко и есть Владимир Жириновский. Был поэт Борис Пастернак и есть Борис Абрамович. Что из таких фактов следует?
Когда-то Владимир Солоухин, единомышленник Солженицына, сильно гневался по поводу сокращений и аббревиатур в современном русском обиходе. Фи, говорил он, какая гадость все эти ГАБТ, МХАТ, МГУ… (ОГПУ, НКВД, КГБ он осторожно обходил). И видел в этом неуважение советской власти к русскому языку. Как жаль, что тогда никто и этого народного печальника не спросил, читал ли он церковную литературу, хотя бы церковный календарь, и что означают там, допустим, «еп.» или «ап.»? Оказывается, «епископ» и «апостол». А «св.» или «сщмч.»? Оказывается, «святой» и «священномученик». Ну, а что такое, наконец, аббревиатурка БМ, столь похожая на БМП – боевая машина пехоты? Оказывается, «Божья Матерь». Так что не по тому адресу метал Солоухин свои пламенные стрелы гнева, совсем не по тому.
Стыдя других за отсутствие чувства языка, свою речь оратор, как это у него водится, обильно насыщал речениями такого рода: «…экономическая самостоятельность масс… народные массы в шоке… в массах белорусского народа… наилучший профессиональный элемент… миграция ущемляет коренное население в имущественных объектах… я контактировал». Да это же русскоязычный Чубайс! Новодворская!.. Ну, мыслимо ли вообразить Шолохова, Леонова, Твардовского, пишущих или произносящих: «Я контактировал…»?
Или вот: «эллипсоид власти». Газетные грамотеи тут же подхватили: «Эллипсоид! Эллипсоид!» Ах, как выразительно! Да почему? Ведь это тело, образованное вращением эллипса вокруг одной из двух его осей. В первом случае получается нечто вроде огурца, в другом – вроде репы. Что тут может напомнить власть, ее строение? Разве не больше подошли бы конус или пирамида власти?
А рядом с этими «эллипсоидами», «элементами», «объектами», «функциями», «компетенцией», «контактами» в речи красовалось нечто, по убеждению оратора, кондово-русское: «мы все на прогляд», «внагон слали письма»… И общее впечатление такой неуклюжести, как у коровы на льду.
Ко всему этому следует добавить, что ведь иные места речи и уразуметь-то мудрено. Сказал, например: «У земства наиболее широкая компетенция внизу. Но оно (земство) растет вверх, до всероссийского уровня, хотя тут компетенции и функции его уменьшаются…» Ясно? Земство растет, а компетенции его уменьшаются. Как видно, ничего тут не поняв, другая газета опубликовала такой вариант этого пассажа: «У земства наиболее широкая компетенция внизу, но она (компетенция) растет кверху до всероссийского уровня, хотя тут компетентные функции ее (компетенции) уменьшаются». Понятно? Не земство растет, как в первом варианте, а его компетенция, и уменьшаются при этом не компетенции и функции земства, а компетентные функции самой компетенции. О, господи! И он нас поучал…
Или: «Власть государственная не может вообще никогда быть источником народной жизни». Покажите мне хоть одного человека, который думал бы, что Ельцин был источником его жизни. Еще об этом же: «Правительственная власть не должна распространяться на области, где свободное дыхание людей и их самоопределение». Ах, до чего красиво! Но что такое «свободное дыхание» и где оно есть, а где нет? Скажи внятно и четко. Нетушки… Небезопасно. Боже милостивый, и он еще язвил о «советском обморочном сознании»! Это и есть образцы именно обморочного сознания.
Языковым чудесам и фантазиям в речи Солженицына, как всегда, успешно сопутствовали не менее красочные чудеса и фантазии иного рода: биографические, исторические, философские и т. д. Начать хотя бы с собственного жития. Уверял, например, вспоминая 1945 год, будто ему лично «было понятно уже тогда, что коммунизм обречен». Но М. Розанова, писательница-эмигрантка, на встрече в Литературном институте недавно сказала: «Мне кажется, Александр Исаевич живет в вымышленном мире… В эмиграции он выпустил статью, которая называлась «Скоро все увидим без телевизора». Это была статья о грядущей победе коммунизма во всем мире. Одним из его тезисов в эмиграции был: «Третья мировая война уже проиграна коммунистам». Вот его политические воззрения тех времен».
Тех времен! То есть 70-80-х годов. Что же сказать о 45-м? Те чудаки, которые читали «Архипелаг ГУЛаг», может быть, помнят рассказ автора о том, как тогда, в заключении, он храбро сражался со священником Дивничем в защиту марксизма-ленинизма.
В страхе перед победой коммунизма во всем мире Солженицын-эмигрант делал все, что мог, дабы как можно больше помешать этому все-таки или хотя бы отсрочить. Призывал американцев вмешиваться в наши дела, лгал, фальсифицировал, проклинал, поносил…
Не мог удержаться от этого и в думской речи: «большевистские десятилетия… семьдесят лет вымарывания… советское обморочное сознание…» Но, как всегда, концы с концами у лжеца не сходятся, тут же сам себя и опровергал, вынужденно упомянув о том, что «падают наша передовая и блистательная наука, наше образование, медицина». Откуда же они взялись, передовые и блистательные, за семьдесят лет вымарывания и обморока?..
Коснувшись проблемы преступности, террора, он обвинил всех в неспособности бороться с ними и воскликнул: «А Столыпин в 1906 году вот такой же начинавшийся хаос, вот такой же вихрь безумной преступности остановил в пять месяцев!» Во-первых, хаос был в стране вовсе не «вот такой же»: существовало единое и гораздо более обширное государство с четкими, твердыми границами, была сильная дисциплинированная армия, а у власти хотя тоже нередко находились бездарности и ничтожества, взяточники и предатели, но не столько же их было, как ныне!
Во-вторых, ну как можно выставлять здесь Столыпина за блистательный образец, как героя борьбы с преступностью, если даже сам он, председатель Совета министров и министр внутренних дел, двенадцать раз подвергался покушениям и в конце концов (Лев Толстой предупреждал его об этом в письме) был убит. И притом не в темном лесу, а в императорском театре в присутствии самого царя и всей его свиты. Смешно же утопленника выдавать за чемпиона мира по плаванию и призывать учиться плавать ни у кого другого, а именно у него.
Много столь же возвышенных, как о Столыпине, слов услышали мы о земстве. О, говорит, вы не знаете, что такое земство! Это такое дело! При нем, говорит, в России не было никакого лихоимства, ни малейших злоупотреблений, вот введем мы его, и «никакая коррупция не станет у нас возможна… Земство – единственная возможность реализовать в действии потенциал народной энергии, сознания и силу народа… Весь путь земства впереди». Вот так же Хрущев говорил о кукурузе: посеем мы ее всюду – и настанет коммунистический рай! У кукурузы великое будущее!
Но подобно тому, как в Архангельской и Вологодской областях ничего не вышло с кукурузой, так в конце концов рухнуло и земство: «большевики земство раздавили». Да, но при этом они лишь завершили дело, начатое царями: «Увы, уже в петербургский период земство начали подавлять. И сильно подавили». Почему – оратор не объяснил. А о большевиках сказал: «…раздавили как самого вредного себе соперника».
И тут пора сказать о том, какой же смысл вкладывал оратор в это слово. Сперва определил так: «Земство – это термин, который существует много веков. Земство – это совокупность всех людей, живущих на данной земле». И что же, вот эту многовековую «совокупность всех людей» сначала цари, петербургские сановники, а потом большевики давили, давили и, наконец, раздавили? Нет, оказывается, о многовековости земства сказано лишь для пущего посрамления большевиков, а конкретно оратор имел в виду всего лишь местное самоуправление, введенное, как известно, «Положением о земских губернских и уездных учреждениях» 1 января 1864 года, о котором он умолчал. Учреждения эти, как писал в записке на имя царя министр внутренних дел Ланской, имели ясной и твердой целью «вознаградить дворян за потерю помещичьей власти» в результате отмены в 1861 году крепостного права. Вознаградить и, следовательно, усилить с их стороны поддержку царизма. Посредством имущественного ценза им была предоставлена привилегия на выборах. В результате как в уездных земских собраниях, так особенно и в губернских дворяне, землевладельцы составляли абсолютное большинство. Позже, в 1890 году, когда дворянство несколько обеднело, имущественный ценз при выборах в уездные земские собрания был дополнен сословным, что еще более укрепило положение там дворянства.
Естественно, что такие учреждения в революцию 1905 года ассигнуют значительные средства для борьбы с крестьянским движением, просят центральную власть об усилении репрессий, о присылке войск, о принудительном взыскании с крестьян недоимок и т. п. А после Октябрьской революции эти славные учреждения энергично содействовали контрреволюции. Так, осенью 1918 года на своем съезде в Киеве представители «Земско-городского союза» признали генерала Деникина, приветствовали интервенцию и т. д. Словом, земство оказалось не «вредным соперником» советской власти, а лютым врагом ее. Что же в этом положении оставалось делать большевикам, если они хотели сохранить свою власть? Они поступили точно так же, как теперь по тем же соображениям Ельцин поступил с Советами.
И вот Солженицын, умалчивая о разного рода драматических обстоятельствах, предлагает восстановить земские учреждения. При этом – ни слова о том, как они будут формироваться. Путем цензовых выборов? Или прямым назначением из Кремля? Ясно, что в обоих случаях они станут не «вредными соперниками», а верными друзьями нынешнему режиму, его цепными псами.
И «Правда», даже не задумавшись об этом, не задав себе никаких вопросов, а слепо веря, видно, одному из своих авторов, что перед ней «отец нации», на другой же день после его выступления в Думе возгласила устами одной своей штатной коммунистки: «В земствах спасение России». Не менее того…

Солженицын и Путин

В 2007 году Солженицыну была присуждена Государственная премия по литературе, после чего, как сообщила пресса, «президент РФ Владимир Путин прибыл в Троице-Лыково, домой к писателю Александру Солженицыну.
Путин поздравил писателя с вручением Государственной премии, поблагодарил его за то, что писатель согласился встретиться. «Но особенно я хочу вас поблагодарить за труды во благо России (! – В. Б.). Вы и сегодня продолжаете свою деятельность, вы никогда не колеблетесь в своих взглядах, а придерживаетесь их в своей жизни», – подчеркнул президент».
Говорят, что Солженицын указал Путину на висевшие на стене портреты Столыпина и Колчака – вот, мол, те люди, которые тоже много сделали для России и на которых надо равняться. Путин, глядя на Столыпина, переспросил: «Это ваш дедушка?» Далее, пишут газеты, «беседа Путина, Солженицына и его супруги Натальи продолжалась без прессы»…
Мне тоже раз пришлось видеть Путина вживую. В начале 2000 года мне позвонил мой добрый друг Игорь Ляпин: «Старик, зайди в Союз писателей. Тебя здесь ждет персональное приглашение в Кремль. С тобой хотят встретиться патриарх и Путин».
Я опешил. Что такое? Знать, где-то медведь сдох. Ельцин, именовавший себя верховным главнокомандующим, к каждому Дню Победы присылал записочки: желаю, мол, здоровья и благоденствия, как самому себе, драгоценному. Но рюмочку пропустить, побеседовать, чайку попить с баранкой ни разу не пригласил, ханыга. Видно, боялся за рюмкой расслабиться и проговориться, сколько они там с Пал Палычем рассовали по разным углам подлунного мира моих кровных. А тут! Я обомлел… Что ж, говорю, меня одного приглашают? Оказывается, нет, многих из нашего Союза. Все равно интересно. Ведь тот-то одних лишь своих собирал: Марка Захарова, Вознесенского с женой, говорящей человеческим голосом, Михаила Глузского, до восьмидесяти лет остававшегося латентным антисоветчиком, и тому подобную художественную публику. Говорят, и баранки выставлял на стол.
Ладно, поехал я в Союз, взял роскошный билет-приглашение, почему-то зеленого цвета, как мусульманское знамя, с двуглавым ельцинским орлом и с обращением «Господину Бушину В. С.» Дожил на восьмом десятке! Как у них просто. Новый демократический вариант старой теории «стакана воды»: был член Политбюро – стал антисоветчик, вчера «товарищ» – сегодня «господин», совсем недавно – красная звезда да серп и молот, сейчас – двуглавый. А ведь за всем этим живые люди, в том числе не только школьники, за этим прожитые жизни, присяги, привычная форма одежды, ордена…
Что ж, мне было о чем поговорить и с патриархом, и с ельцинским выдвиженцем в президенты. Я подумал, что патриарха спрошу, например, за что он, будучи в Германии, приносил извинения немцам, коих мы, вопреки их отчаянному сопротивлению, стоившему нам миллионов и миллионов жизней, спасли от фашизма, – за это, что ли? Спрошу еще, помогают ли ему американские раввины в борьбе против антисемитизма в России, о чем он просил их в США. Наконец, уверен ли он и теперь, после отставки Ельцина, что в свое время выразил волю всех верующих, когда в день тезоименитства названного субчика на глазах всего народа подарил ему золотую статуэтку равноапостольного князя Владимира Святого, чувствительно присовокупив при сем: «Вы уж простите меня, Борис Николаевич, за стариковскую бесцеремонность, но не могу удержаться и не сказать вам прямо в глаза: вы у нас теперь – чудным образом воскресший из мертвых князь Владимир Красное Солнышко. Истинно говорю вам! Солнышко № 2-бис…»
Кое о чем спросил бы я и Владимира Путина. О том, например, с какой стати отставной инвалид Ельцин со свитой, по зарубежным данным, до 180 гавриков прокатился в Святую землю за народный счет? Ведь один лишь авиабилет – тысяча долларов, да еще проживание каждого гаврика в люксовском номере суперотеля «Хилтон», да еще жратва. Одного Чубайса прокормить чего стоит. Он, говорят, за единый присест полпоросенка весом с Гайдара съедает. Во сколько же обошелся этот богопротивный вояжик вчерашних членов «Союза воинствующих безбожников» народу и стране, где 50 миллионов бедствующих и голодающих?
Спросил бы я еще у Путина, чего это ради отставному держиморде предоставляют в Кремле персональный кабинет, оборудованный как президентский, включая не только теплый санузел, но и узел космической связи. Уж если старцу так трудно расстаться с Кремлем, выдайте ему тулуп, автомат Калашникова и поставьте у Спасских ворот, пусть стоит, в кулак дует. Это ж гораздо легче для казны. Ну можно еще сотовый телефон выделить для переговоров с супругой да с Бородиным, и все. Интересно бы узнать также, где на душу населения приходится больше демократии: в огромной России, где отставного забулдыгу объявили неприкасаемой священной коровой, как и весь его коровник, или, например, в небольшой Германии, где отставного канцлера Коля за финансовые проделки привлекают к суду и обещают ему, Отцу народа, пять лет на нарах. В нашей необозримой России, где отныне никого из обитателей помянутого коровника нельзя даже привлечь к допросу, или, допустим, в крошечной Южной Корее, где недавно за превышение полномочий приговорили к смертной казни двух подряд президентов, но казнь, правда, то ли отложили, то ли заменили тюрьмой, то ли ждут, чтобы в компании с Ельциным. Ах, если бы получить ответ!..
И вот в начале седьмого я в Кремлевском дворце съездов. Народу – тьма. И все какие фигуры! Общеизвестные и важные, как субъекты Федерации! Одних бывших премьеров целая охапка. И политики, и писатели, и артисты, и бесчисленные президенты бесчисленных фондов, и просто белокрылые ангелы, на которых печать негде ставить. Давненько не бывал я в таком бомонде. Невольно вспомнились строки Хомякова, о котором мы и дальше упомянем:
Народом полон Кремль великий,
Народом движется Москва,
И слышны радостные клики,
И звон, и громы торжества…

Вот и звонок. Народ устремляется в зал. Я занимаю место в 23-м ряду у самого прохода. Справа над сценой – большой лик Христа, слева – Богородица с Младенцем, на стенах – эмблемы юбилейного Рождества. Моя соседка справа – давняя знакомая, скромная и, как тут же вдруг обнаружилось, очень религиозная женщина. Между нами происходит мини-дискуссия. Разумеется, она спрашивает: «Вы верите в Бога?» О, куда ныне деваться от этого вопроса! Как совсем недавно столь же обязательно: «Вы за «Динамо» или за «Спартак»?» Устало, но внятно отвечаю: «Я в Бога не верю, но он, Всеведающий, в меня верит, ибо знает, что я Его не подводил и не подведу». Соседка смотрит на меня изучающим взглядом апостола Петра у ворот рая.
Внимание! На сцену выходят их высокопреосвященство и полковник Путин. Подчиняясь древнему советскому инстинкту, все встают. Перед Владимиром Святым я бы тоже встал, но с какой стати вставать перед человеком, который считает Владимиром наших дней душителя моей Родины? Да и перед Путиным нет причины вскакивать. Вот если скажет хорошую речь, тогда, что ж, можно и похлопать. А какого рожна заранее-то из кожи лезть? Помнится, здесь, в Кремле, но в другом зале на подобной встрече творческой интеллигенции я и перед членами Политбюро не вставал к изумлению сидевших рядом Татьяны Глушковой и Юли Друниной. Недоразвиты у меня эти инстинкты – вскакивания и хлопанья.
А в Путине привлекательна его моторность. Успел уже везде побывать, даже в мой родной Литературный институт заскочил, хотя там студентов и преподавателей всего-то вместе сотни полторы. Между прочим, мне рассказывали, будто бы там ему кто-то попенял, что, мол, нехорошо было сказано: «Надо гадину истреблять на корню». Он признал и заметил: «Увы, культурки не хватает…» Что ж, сама нехватка, конечно, не радует, но откровенность заслуживает медали.
К тому же, Путин – не туп. Он хорошо обучаем. Может быть, лучше, чем Абрамович-Чукотский, восхищающий сообразительностью Березовского. Действительно, вспомните, Путин появился перед нами с ворохом нелепостей на устах. О вторжении чеченских бандитов в Дагестан сказал, что это, мол, зайцы с соседнего поля нагрянули, мы их в два дня перебьем. Потом поставил на одну доску Сталина и Ельцина – как же иначе, дескать, ведь оба верховные главнокомандующие! При вручении наград солдатам вздумал еще и поздравления от кремлевского чучела передавать. Культурка… Но, смотрите, уже избавился от умственной хвори, подцепленной, скорей всего, от Анатолия Парижского.
Но вот встал патриарх и подошел к микрофону. Я включил диктофон. Речь предстоятеля была достаточно краткой. Главным в ней был, разумеется, призыв к смирению, терпению и примирению. Чего еще властям надо? Удивило своей бодростью такое заявление: «Еще недавно, каких-нибудь десять лет назад, подобная рождественская встреча здесь, в Кремле, была бы немыслима, но сегодня вместе с церковью и государственные деятели, и военачальники, и деятели культуры, врачи и учителя, политики и журналисты…» Вообще-то говоря, представители всех перечисленных профессий собирались в Кремле или в Большом театре частенько всегда, в частности, и в пору Горбачева, деятельность которого во главе государства вы, ваше святейшество, еще будучи тогда митрополитом, именовали «титанической». Правда, собирались не по случаю Рождества, а, например, по случаю очередной годовщины Великой Октябрьской социалистической революции, великой Победы над врагом, грозившим гибелью Отечеству, по случаю юбилея Пушкина или Толстого, Глинки или Чайковского, Сурикова или Репина… Да что ж перечислять! Вы же сами, ваше святейшество, не раз бывали в Кремле и на годовщине Октября, и на других празднествах.
Однако вот что ныне важно отметить. Да, десять лет назад немыслима была рождественская встреча в Кремле. Но тогда немыслимо было и многое другое. Например, празднество хасидов здесь же, в Кремле, среди святынь православия. А вот совсем другое. По дороге сюда на это пышное празднество мне встретились в переходах метро и на улицах шесть нищих и не меньше дюжины проституток. Десять лет назад это было немыслимо, невообразимо. А вернусь я домой после этих возвышенных рождественских речей и песнопений, включу телевизор, и в уютный дом мой ворвется гнусная орда садомитов. Десять лет назад в нашей стране это не могло никому присниться в самом страшном сне, но уже планировалось там, где вы, ваше святейшество, взывали к раввинам о помощи в борьбе против русского антисемитизма…
Начинает речь Путин:
– Я бы хотел сегодня вспомнить первого президента России Бориса Николаевича Ельцина…
Где-то сзади, в углу зала, раздаются аплодисменты и длятся семь секунд.
– В новое тысячелетие Россия вступает обновленным государством.
Речь идет в первую очередь об объединении нации во имя повышения авторитета и достоинства страны на основе общечеловеческих гуманистических принципов, историческим и логическим продолжением которых стал приоритет права и свобод…
Какое обновление, когда экономика упала до уровня первого года первой пятилетки? Какие авторитет и достоинство страны, когда официальные лица США говорят нам в глаза: «Мы совершили большую ошибку, позволив России считать себя самостоятельным государством». Какие права и свободы, если народ не защищен от нищеты, болезней и убийц… Не иначе как Анатолий Парижский сочинял этот рождественский спич…
Когда я размышлял над словами Путина о «объединении нации», моя тихая набожная соседка спросила меня:
– А вон там, впереди, не Чубайс ли?
Я вгляделся. Да, это был он.
– Как вы думаете, сколько тут метров?
– Пожалуй, метров пятнадцать.
– С такого расстояния я бы не промахнулась, – задумчиво сказала тихая набожная соседка и посмотрела на Чубайса взглядом то ли Веры Засулич, то ли Марии Спиридоновой. Вероятно, она имела в виду – плюнуть.
– Тсс… Пока давайте слушать…
90-е годы в новой России – это время становления новых отношений государства и церкви, отношений исключительно уважительных…
Ну, началось-то становление еще в сентябре 1943 года, когда товарищ Сталин пригласил сюда, в Кремль, высших иерархов церкви, душевно побеседовал с ними и распорядился выполнить все их просьбы… Что ж, никто не против уважительного отношения государства к церкви, но почему же все эти 90-е годы уважительное отношение к церкви сочеталось у государства с издевательским отношением к народу – это по-божески?
– Именно эти новые формы жизни, а также неустанный труд духовенства во многом позволили сохранить гражданский и межконфессиональный мир в стране…
О каком мире он декламирует, когда в Чечне льется кровь, и уже, по официальным данным, погибли более 600 наших солдат и офицеров?
На заднике сцены находился большой телеэкран, справа и слева от сцены – два поменьше. И вот после этих двух речей там одна в трех лицах появилась всем известная диктор телевидения милая Анна Шатилова. Она сказала, что когда-то славянофил Хомяков выдвинул идею объединения всех людей на основе любви к Богу, красоты, нравственной полноты жизни и свободы личности. И вот, говорит, мы обратились к известным политикам, а также к патриарху с просьбой высказаться на сей счет. И дальше на протяжении всего вечера между музыкальными и литературными номерами возникали на трех экранах по очереди эти политики и патриарх со своими размышлениями о сих предметах.
Первым был Евгений Примаков, вторым – Геннадий Зюганов, а третьим… хотите верьте, хотите нет… Жириновский! Право, уж лучше бы Сванидзе посадили, лучше бы Доренко, даже Новодворскую легче было бы вынести, а тут… И это на рождественском вечере в Кремле в кампании с его святейшеством! Вот уж что особенно немыслимо было десять лет назад…
Вам приятно в великий праздник видеть эту личность? Вам интересно знать, что он думает, допустим, о нравственной полноте жизни? Разве вы недостаточно осведомлены о полноте, разнообразии и безобразии его собственной жизни? Или организаторы вечера полагают, что Алексей Хомяков говорил от лица таких, как Жириновский, когда писал:
Мне нужно сердце чище злата
И воля крепкая в труде,
Мне нужен брат, любящий брата,
Нужна мне правда на суде…

Уж особенно не нужна этому рождественскому собеседнику патриарха правда на суде, которым грозит ему, как пишут об этом «Советская Россия» и другие газеты, юная молдаванка Мария Новак, изрядно потерпевшая от неуемного стремления Жириновского к нравственной полноте жизни.
Размышлизмы Жириновского о нравственности, о божьей благодати, а потом еще лекции на эту же тему какой-то Гули, президентши какого-то очередного фонда, доконали меня. Я попрощался с Верой Засулич и, пригнувшись, направился к выходу…
Далее мое общение с Путиным шло исключительно в виде переписки, то есть это я ему писал, хотя знаю, что бесполезно. Но посудите, читатель, сами: с одной стороны, пример великого Льва Толстого, которому, конечно же, хочется следовать, а он сто лет тому назад писал то царю, то Столыпину; с другой – хотя бы Ксения Ивановна Григорьева из Краснодарского края, которая сейчас тоже пишет в Кремль. И вот она, безвестная, терпеть уже не может, а ты…
Толстой мечтал: «Если бы правительство было умным и нравственным, если бы оно было хоть немного русским…» Столыпину написал пять писем. В последнем от 30 августа 1909 года сострадал премьеру: «Пишу Вам об очень жалком человеке, самом жалком из всех, кого я знаю. Человека этого Вы знаете и, странно сказать, любите, но не понимаете всей степени его несчастья и не жалеете… Человек этот – Вы сами… Не могу понять того ослепления, при котором Вы можете продолжать Вашу ужасную деятельность, угрожающую Вашему благу, потому что Вас каждую минуту могут убить. Деятельность, губящую Ваше доброе имя, потому что уже теперь Вы заслужили ту ужасную славу, при которой всегда, покуда будет история, имя Ваше будет повторяться как образец грубости, жестокости и лжи…»
Ксения Ивановна в наши дни пишет Путину: «Не любите вы наш народ и нашу страну. Так люди о вас говорят. Я больная старая женщина. Получаю пенсию плюс инвалидность 7700 рублей. Такие, как я, как-нибудь доживем до своих последних дней. А что ждет наших детей и внуков? Работы нет, а если есть, то не известно, заплатит хозяин или нет…
Вы списали долги Монголии – 8,5 млрд, Ираку – 10,5 млрд, Афганистану, Сирии, Алжиру, додумались отдать даже столетние царские долги Франции. Со всеми расплатился. А с нами?» («Советская Россия», 28.Х.10)
Да, не выдержал, написал письмо и я. Поводом к нему послужило следующее судьбоносное обстоятельство. Как известно, Путин распорядился, чтобы школьники штудировали «Архипелаг ГУЛаг» Солженицына. Тогдашний министр просвещения (а не затемнения?) Андрей Фурсенко, шаркнул ножкой: «Буисделано!», хотя сам-то едва ли читал эту телемахиду. Но прошло время, и Наталья Солженицына, вдова великого писателя, с грустью признала: «Оказалось, не то что дети, но и многие взрослые не могут, увы, прочитать «Архипелаг» целиком». Просто жизнь не дает такой возможности.
Нет, мадам, не столько жизнь, сколько сама книга препятствует ее усвоению. Ведь это без малого две тысячи страниц кошмарно-взвинченного ораторства… И взрослому-то не лезет, а как одолеть такую глыбу несъедобщины чистой, нежной, ранимой детской душе!.. И тогда неутомимая вдова решила выручить и Путина, и министра затемнения. Она пошла по пути американских друзей, которые давно сделали из шедевра мировой литературы дайджест в 120 страниц. Правда, вдова сократила ее, по подсчетам М. Агранович из «Российской газеты», только в пять раз. И говорит: «Это была не редактура. Это было преображение текста». Сам автор ловко определил свое гомерическое сочинение как «опыт художественного исследования». Поэтому, когда его тыкали носом в какое-нибудь вранье, он всегда мог ответить: «Что за претензии? Это же всего лишь опыт! Это только мое художество!» Но вдова бесстрашно пошла еще дальше: «Мне удалось не засушить роман…» Вы слышите – уже роман! Более того, Солженицына объявляет книгу супруга «большой симфонией», а себя – «чувствует подмастерьем великого композитора». Ну а с симфонией – совсем легко.
Тут весьма примечательно и такое заявление подмастерья: «Меня ошеломило, что учителя, с которыми советовалась, сказали: «Дети не знают, например, кто такой Киров. Надо дать объяснение об очень многих людях, кто это такие». Мне пришлось, говорит, составить словарь исторических деятелей. «Раньше мы издавали «Архипелаг» без такого словаря».
Мадам запамятовала. Такой словарь уже был в издании 2003 года. Это более 100 страниц, там тысячи две с лишним имен. Причем объясняется не только, кто такие, допустим, Сократ и Архимед, Гомер и Вергилий, Декарт и Кант, Бальзак и Ромен Роллан, Рузвельт и Черчилль, – все такие имена даже советским школьникам старших классов хорошо известны. Но там еще и говорится, например, что Разин и Пугачев – не кто-нибудь, а руководители крестьянских восстаний, Державин – русский поэт, Герцен – писатель, Римский-Корсаков – композитор, объясняется, кто такие Молотов и Микоян, Алексей Толстой и Твардовский, Жуков и Рокоссовский, – уж такие-то имена у нас эдак с пятого-шестого класса все знали.
Но в 2003 году, да, и первый список имен и второй уже в самом деле надо объяснять и вовсе не только школьникам, ибо вот уже двадцать лет все эти имена в забвении, а впаривают всеми средствами массового впаривания людям всех возрастов такие имена, как царь Николай, Столыпин, Деникин, Колчак, Солженицын, Собчак, Гайдар, Радзинский, Черномырдин… Их награждают и прославляют, сажают в высокие кресла, их хоронят как национальных героев, им ставят памятники. На похоронах последнего из названных кто-то горестно возгласил у гроба:
Я русский бы выучил только за то,
Что им говорил Черномырдин!

Ну, можно ли так острить у могилы-то? Ведь люди и рассмеяться могли.
И тут нельзя не признать, Наталья Дмитриевна, что ваш супруг сыграл выдающуюся роль в околпачивании народа, в истреблении его национальной памяти. Так что, почему вы были ошарашены незнанием школьниками Кирова, можно объяснить только полным отрывом от реальной жизни за стенами своего поместья.
Помянутая М. Агранович по простоте душевной спросила вдову: «Правда ли, что Александр Исаевич вместо сказок читал сыновьям на ночь «Архипелаг»?» Наталья Дмитриевна перевела дыхание, сглотнула и решительно отвергла этот слух. Но, говорит, наш сынок Игнаша прочитал «Архипелаг» в одиннадцать лет, и книжечка так обаяла его, что с тех пор перечитывает чуть не каждый год. Ну, как «Мойдодыр» или «Дядю Степу». Но странно, почему папочка не читал детям на ночь свой «художественный опыт» вместо сказок? Ведь там очень много сказочного. Например, мог бы читать страницы о том, как прекрасно жилось советским пленным в фашистском плену. Они узнали бы, что некоторых пленных немцы даже в музыкальные школы направляли, пестовали русские таланты. Прелестная сказочка! Или о том, как замечательный генерал Власов доблестно, однако по скромности под именем генерала Клыкова Николая Кузьмича сражался в 1942 году на Волховском фронте. А в мае 1945-го со своими двумя тощими дивизиями власовцев освободил Прагу. Заслушаешься! Или о том, как волшебники из КГБ умели в четырехместном купе вагона поместить 80 заключенных. Что рядом со всем этим Андерсен и барон Мюнхгаузен, старик Хоттабыч и барон Врунгель, вместе взятые! Право, жаль не были использованы сказочные мотивы «Архипелага». Глядишь, сыночки выросли бы еще удачней.
И вот с романом-симфонией, в четыре-пять раз урезанным, умело превращенным в pocketbook, Наталья Дмитриевна явилась к Путину. Он, принимая pocket-симфонию, сказал:
– Это знаковое событие. Оно произошло накануне дня памяти жертв политических репрессий. Я благодарю вас. Ведь это была ваша идея.
– Нет, это была ваша идея, – деликатно отклонила вдова такую честь. – И мне кажется, удалось сохранить свет, присущий книге. И школьники, да и взрослые, прочитав ее, станут мудрее, добрее, щедрее, светлее…
– Я полностью с вами согласен. Эта книга востребована…
Ну, востребована-то не шибко. Вот издали ее три года тому назад в Свердловске, редактор – сама Наталья Дмитриевна. А почему не в Москве, ведь вроде бы сподручней? Да, видно, охотников не нашлось. А тираж? Всего-то 4 тысячи экземпляров. А хвалебная книга Людмилы Сараскиной о Солженицыне вышла хоть и в Москве, но тоже – 5 тысяч. Но ведь обе книги и ныне пылятся в московских магазинах. Правда, «Двести лет вместе» вышла тиражом в 100 тысяч, если верить издателям. Но и она вот уже десять лет ломит полки в магазинах даже Москвы. А ведь были времена!.. В советское-то проклятое время, в 1989 году «Архипелаг» – 100 тысяч! Вот вам и востребованность: было 100, и все раскупалось, а стало 3… 4… 5, и все лежит годами.
Мадам Солженицына это прекрасно понимает. Как сказал поэт: «Все миновалось, молодость прошла…» Она умеет считать, потому и ее дайджест вышел в издательстве «Просвещение» тиражом всего в 10 тысяч. Но о каких же школьниках при таком тираже может идти речь? В каком классе они должны начать приобщаться к этому кладезю мудрости? Игнат прочитал в одиннадцать лет – это четвертый класс. Чем московские школьники хуже Игната? У меня нет под рукой данных на сегодняшний день. Но вот справочник «Москва в цифрах. 1988». Он свидетельствует, что тогда в 4-10 классах московских школ обучалось 589 тысяч школьников (с. 179). Неужто под солнцем демократии их стало меньше? Что ж, допустим, лишь 500 тысяч.
А если стало больше, пусть будет 600. И что для них ваши 10 тысяч, мадам? Одна книжечка на 50–60 человек. И цена чисто пионерская – 560 рэ. Да это ж курам на смех, гусям на потеху, уткам на забаву. И речь о только Москве. И с таким-то нанотиражом по такой цене вы пришли к главе правительства, и он нашел время заниматься этим.
Вы, Наталья Дмитриевна, сказали Путину и в газете: «Ужасно, когда о страшных несправедливостях и злодеяниях в стране мы узнаем и начинаем обсуждать их лишь спустя десятилетия». То, что творится в нашей стране ныне, история и русская и мировая еще не видывала. Ваш супруг поздно, но понял это. А вы продолжаете о делах столетней давности: «Такие злодеяния нельзя терпеть, нельзя сидеть десятилетия с кляпом во рту. Надо реагировать сразу», – и т. д.
Ваш супруг, много сделав для победы и торжества того зла, что терзает родину уже двадцать лет, потом все-таки немного очухался, протер глаза и попытался «реагировать». В апреле 1995 года по Первой программе телевидения начались регулярные «Встречи с Солженицыным». И ваш родной оратор принялся там убедительно поносить Гайдара, Чубайса, их бандитскую приватизацию… И вы же знаете, мадам, чем это кончилось. Уже 20 сентября того же года намеченная передача не состоялась, т. е. вашего великого супруга выперли из телевидения, говоря вашими словами, забили ему кляп в рот. И кто это сделал? Да ведь тот самый, демократ № 1 при полном молчании без кляпа во рту демократа № 2, которому вы повествуете об ужасах давно минувшей поры…
На другой день правительственная «Российская газета» вышла с интервью Н. Солженицыной и двумя мученическими портретами супруга. Я уже упоминал об одном из них, это тот самый, который уже почти сорок лет с первого парижского издания «Архипелага» украшает едва ли не все публикации о Солженицыне: вот стоит он с лицом висельника в распахнутой телогрейке с растопыренными руками с номерами на шапке, на груди и на колене, и кто-то в добротном дубленом полушубке и ушанке обыскивает его… Вот, мол, полюбуйтесь, как это делалось.
Я писал, что это инсценировка. Александр Исаевич устроил ее вскоре после освобождения из лагеря. Вот чем был занят вместо того, чтобы дышать полной грудью, нюхать цветочки да любоваться вольным полетом птичек. Эта инсценировка на первой полосе правительственной газеты и была последней каплей, побудившей меня написать письмо Путину.
«Уважаемый товарищ Путин!
Недавно вдова известного писателя А. Солженицына подарила Вам его известное сочинение «Архипелаг ГУЛаг», которое она собственноручно сократила в четыре раза, отчего, по ее словам, оно стало еще лучше. Да, есть такие сочинения, которые чем больше сокращать, тем лучше для них и для читателей.
Вы сказали мадам Солженицыной, что без препарированной ею книги наше представление об истории страны будет неполным. Совершенно верно, ибо несправедливости действительно были при Советской власти, как при царской, как и при всех властях в мире. Как неполна история царской России без «Мертвого дома» Достоевского, «Сахалина» Чехова или «Деревни» Бунина.
Надо полагать, Вы уже принялись за чтение улучшенного мини-»Архипелага». Но мне кажется, что Ваше представление об этом сочинении и его авторе будет неполным, если Вы не полистаете мою статью «Жизнь, прожитая во лжи» в журнале «Политическое просвещение», которую посылаю Вам.
Может быть, Вас заинтересуют и другие публикации здесь, например, статья «Грозящая катастрофа и как с ней бороться», написанная незадолго до Великой Октябрьской революции Вашим коллегой по образованию и должности В. И. Ульяновым-Лениным. Он-то знал, как бороться и поборол катастрофу. Статейка очень злободневна и ныне, когда в России что ни день, то новые и новые страшные катастрофы.
А что касается проблемы части и целого, представшей перед нами в деянии Н. Д. Солженицыной, то она весьма не проста и, разумеется, не всегда часть предпочтительней целого. Возьмите случай с рязанской деревней, трогательно названной когда-то Свеженькая. О ней вот уже несколько раз вещало и показывало ее жителей телевидение. Одни жители ликуют, другие – неистовствуют. В чем дело?
Деревня состоит из двух частей – русской и мордовской. Минувшим летом мордовская часть сгорела, а русскую удалось отстоять. И вот сейчас мордовскую отстроили, погорельцы вселились в новенькие дома со всеми городскими удобствами. Они и ликуют. Прекрасно! Мы всей душой рады за них, поздравляем. А русские? Как жили в столетних избах, так и остались – без воды, без газа, без канализации… Ведь не надо быть Марксом или Энгельсом, Лениным или Сталиным, чтобы понять, как чувствуют себя сейчас русские жители деревня Свеженькая. Неужели вы с Медведевым и никто из окружающего вас сонма высоколобых госмудрецов, вроде Кудрина, истинного Жана Батиста Кольбера новой России, не понимали проблемы, имеющей, как здесь, еще и национальный характер, не соображали, что сеется раздор среди сельских жителей? Вы же то и дело твердите, что мы живем в многонациональной стране, однажды даже сказали: «Мы не думали, что национальный вопрос имеет такое большое значение». И теперь вы поняли, да? Но вот многонациональность предстала перед вами в живом виде, и вы опять в упор не можете ее разглядеть!
Сколько домов сгорело? Кажется, 2 тысячи. И будут построены 2 тысячи новых домов. Замечательно! Но что стоило такой великой стране при таком министре финансов построить 5–7 тысяч домов, т. е. обновить опаленные деревни целиком.
С надеждой на это и с пожеланием всего наилучшего жму мозолистую державную руку».
Ответа на это письмо я, естественное, не получил. И не удивительно! Несколькими годами раньше, выступая на заседании Думы, депутат от КПРФ Виктор Тюлькин обозвал президента трусом. Нет, нет, если точно, то не обозвал, а выразился достаточно деликатно: «Президент играет роль труса». Играет! Должны же депутаты соображать, что это иносказание, аллегория…
Но все-таки Грызлов, Слиска, Жириновский и другие пламенные путинисты вздумали наказать депутата Тюлькина, невзирая в данном случае даже на то, что он ленинградец, земляк их обожаемого босса. Сперва предложили отправить Тюлькна в наручниках и с кляпом во рту на две недели в вытрезвитель. Наручники у Слиски в ридикюле нашлись, народный заботник Исаев из газет с текстом закона N122 – навык! школа! – изготовил отличный кляп. Но тут кто-то сказал, что вытрезвители в процессе демократических реформ ликвидированы как пережиток, как символ сталинизма и переоборудованы под квартиры для депутатов фракции ЛДПР. И тогда Тюлькина на месяц лишили слова в Думе.
Но я бы лично надел на него смирительную рубашку, наручники, вставил бы кляп и запретил крякать. В самом деле, да неужто государственный муж не понимает, что сомнительные аллегории в отношении президента недопустимы, что даже слова «президент» и «трус» в любой их комбинации непозволительно ставить в одной фразе, даже на одной странице. Ах, Виктор Аркадьевич, как же не учитывать подобные вещи! Только слепой может не видеть, только тупой не понимать, что президент наш герой, рыцарь, богатырь. Это можно было уразуметь с первых дней его правления.
Вспомните, подумайте… На его месте какой-нибудь мямля, став президентом, под напором темных сил ограбленного народа первым делом в страхе перед гневом соотечественников отдал бы под суд кровавую образину из Свердловска. А он? И не дрогнул. Смело пошел против народа и не только грудью своей закрыл образину, но еще и Указом № 1 обеспечил ему и его родственникам, включая внуков, пожизненную неподсудность, неприкасаемость и обеспечил их резиденциями, дачами, машинами, охраной, если бы мог, даровал бы всему их кагалу даже бессмертие. И на все это он ежегодно и аккуратно выкладывает полтора миллиона долларов (правда, по рассеянности не из своего кармана, а из нашего).
А как Путин поступил с Черномырдиным, которого даже американский президент всесветно объявил взяточником, над которым хохотала вся Европа, Америка и Африка, когда он вернул французским гобсекам 400 миллионов долларов царских долгов позапрошлого века? Этого балаганного шута, которому как раз заведовать бы вытрезвителем (конечно, после отбытия срока с конфискацией всего наворованного имущества), он, ничего не боясь, упрятал, скрыл от народа: направил Чрезвычайным и Полномочным послом на Украину, в республику, отношения с которой для нас важнее, чем с Америкой. Незаменимый, видите ли, дипломат выискался. Разглядеть в вороватом хмыре нового Чичерина, а то и князя Горчакова наших дней, – разве это не прозорливость ума, разве не душевная отвага? Такое назначение по смелости можно сопоставить разве что только с поступком патриарха Алексия II, в свое время назвавшего Ельцина не как-нибудь, а Владимиром Святым, Владимиром Красное Солнышко новой России. Или с откровением Марка Захарова, уподобившего писания этого «солнышка» романам Льва Толстого. Путин – из этой плеяды храбрецов.
Столь же бесстрашно укрыл президент и Павла Бородина, на которого в США в виде прикидки разок уже надевали наручники и приковывали к тюремной коечке. Его Путин отправил на кормление и для сохранности в Белоруссию. Помните, как он лез в мэры Москвы? «Да я! Да мы!..» Но оказался в спасительном Минске.
Перед поездкой в Китай беседовал Путин с журналистами. Они спросили: «Что вы считаете основным, главным, определяющим в деятельности политика?» Он, не моргнув глазом, ответил: «Главное, основополагающее – не врать!» Так и сказал: не следовать правде, не признавать ошибки, а именно не врать. Ах, как красиво! Но Боже милостивый, какая нужна еще и безумная отвага, чтобы на весь мир объявить это! Ведь все годы, что мы его видим и слышим (кажется, уже лет восемь), он только и делает, что напропалую врет как прямо, так и путем умолчаний, – и в мелочах, и в частностях, и в большом.
Вспомните хотя бы, что он сказал, когда чеченцы вторглись в Дагестан? «Они там бегают, как зайцы, но мы их быстро загоним куда надо». И куда загнал? В старинный Московский манеж, и там всех зайцев до единого живьем зажарил. Правда, после этого зайцам удалось растерзать президента Кадырова, а позже кто-то устроил кровавое побоище в Беслане. Конечно, тут больше хвастовства и незнания дела, чем чистого вранья, но бесспорно то, что слабый духом человек не назвал бы чеченцев зайцами, не посмел бы.
А заметили вы, что Путин очень любит побалакать о прозрачности. Власть, политика, принимаемые решения – все, говорит, должно быть абсолютно прозрачно. Ну, как детская слеза, как речь того самого Черномырдина. И однажды, когда посадили в кутузку Гусинского, а президент был в Испании, его журналисты спрашивают, как, мол, и что. Он мог послать их ко всем чертям, не президентское, мол, это дело – сажать в тюрягу, но перед лицом цивилизованного сообщества опять не дрогнул и ответил так: «Я не могу связаться с генеральным прокурором». Ну, на кого это было рассчитано? Если уж прокурор, допустим, наклюкался до положения риз и лыка не вяжет, то ведь у него, как во всем мире, поди, полдюжины осведомленных замов, и это все знают. Где же прозрачность? Ее нет, но президента это не испугало, он смелый.
Нельзя забыть и такое: перед упомянутой поездкой в Китай взял и подарил китайцам 302 квадратных километра на Амуре. А с кем посоветовался? Кого хотя бы заранее известил? Думу? Правительство? Органы власти края? Местное население? Три адмирала шлют ему открытое письмо: «Кто вам дал право? Как вы смеете? Это нарушение Конституции! Это предательство!» А он? Наплевал он самым героическим образом с Ивана Великого на всех, включая трех адмиралов, и поступил так, словно это не земля, оставленная нам предками, политая их потом и кровью, а его родовое поместье. Вот это прозрачность! Перед ней бледнеет мрак, под покровом которого Хрущев, потом Горбачев и Ельцин отдали Украине жемчужину Российской короны – Крым, опять же неоднократно омытый кровью наших дедов и отцов, а позже опять Горбачев, Ельцин и приблудный шельмец Шеварднадзе подарили Америке кусок шельфа Берингова моря размером с Францию, богатейший ископаемыми и рыбой? Хруща-мазницу и кацо иностранных дел понять еще можно, но ведь эти-то все трое – русские. И теперь жители Хабаровского края, у которых оттяпали указанные 302 кв. километра, негодуют, пишут гневные письма, выходят на митинги: у них там угодья, покосы, грибные и рыбные места, но демократское телевидение не смеет сообщать об этом: запрет! Да, телевидение у нас трусливое, но президент – храбрец!
А ведь эту территорию, между прочим, можно было бы в крайнем случае использовать для захоронения останков российских демократов во главе с их президентами, гайдарами-чубайсами и вдохновителями солженицынского образца. Какой роскошный погост мог бы получиться на берегу Амура! Там можно было бы и групповой памятник соорудить в виде хоровода. Вот взялись за ручки Хрущев, Горбачев, Ельцин, Шеварднадзе, Чубайс, Швыдкой, Путин, Солженицын и пляшут на русских косточках, и пляшут…
Как известно, от прямых открытых встреч с оппонентами Путин решительно увиливает, храбро плюет на вызовы. За все годы президентства ни одного поединка даже во время выборной кампании! В Америке такого обмочили бы и заморозили. Но зато он обожает отеческие «беседы с народом», подстроенные прохиндеями телевидения, знающими, что надо отсеять и отобрать из множества тысяч вопросов. И вот во время последней задушевной беседушки с виртуальными ходоками какой-то безымянный дагестанец сказал ему, что в ходе думской предвыборной кампании кто-то по телевидению провозгласил: «Россия для русских!» Президент тут же вскинулся: «Безобразие! Как посмели? Я укажу прокуратуре!» Сказано было очень решительно, однако странно. Он же разведчик, да и любой руководитель, если считает такой лозунг недопустимым, должен бы спросить: «А кто так говорил? Представитель какой партии? По какому каналу телевидения?» Ведь, может быть, его просто шантажируют перед лицом всего народа. Но президент-разведчик не спросил даже имени этого дагестанца, а сразу, как известный титулярный советник Макар Девушкин, чиновник 9-го класса, известный своим простодушием, все принял за чистую монету, всему поверил. И хотя признался, что сам не слышал злокозненный лозунг (я, кстати, тоже), но уже смело и сурово грозит прокуратурой. Какая быстрая и нервная реакция при слове «русский». В США таких называют minuteman, т. е. человек ежеминутной готовности к подвигу отпора…
А какова ситуация ныне у нас? Фабрики, заводы, в том числе военные, целые отрасли хозяйства захватывают иностранцы. Более четырехсот жителей деревни Давыдово Орехово-Зуевского района Московской области (Московской! Столичной!) криком кричат со страниц «Советской России»: «На территории обанкроченного завода сельхозмашин появилось несколько новых иностранных предприятий (ООО «Мишлен», «Реквис», «Акватон», «Тегола Руфинг» и др.), но устроиться на работу там смогли только пятьсот человек местных, остальные – иностранцы». Вот в чем дело-то, Макарушка: родину закабаляют и грабят чужеземцы. А ты протестующим против этого храбро грозишь прокуратурой. Значит, ты подручный этих пришельцев-захватчиков, проводник закабаления родины. И обрати внимание, что уже довел русских людей до того, что многие, как упомянутые жители деревни Давыдово, смирились с закабалением и возмущаются только тем, что нет рабской работы.
Ко всему этому не так давно показали по телевидению беседу президента с группой полярников. В ней участвовал Герой Советского Союза заместитель председателя Думы А. Н. Чилингаров. Рассказывая об одном мужественном эпизоде на Северном полюсе, он заметил: «Это только мы, русские, могли выдержать, выстоять и одолеть». И как опять взвился, как вскинулся Путин: «Почему русские? Кто вам сказал, что только они могут?» Прочитал Герою нотацию и чуть ли не обвинил в национализме. Видно по всему, что он всегда настороже по этому вопросу и в любой момент готов его задушить. При слове «русский», как Геббельс при слове «культура», тотчас хватается за пистолет.
Дорогой Артур Николаевич, неужели вам, Герою, выслушав эту нотацию, не захотелось послать учителя куда Макар телят не гонял? А еще лучше – прочитать бы ему наставление в таком духе: «Да, сударь, представьте себе, история свидетельствует, что именно только русские оказались способны устоять против иных вихрей и бурь ее, совершить то, что другим было не по силам. Неужели не слышали, что именно русский народ спас Европу от орд потомков Чингисхана и полчищ Наполеона. А советский народ, стержнем которого, извините за грубость, был русский народ, разгромил Гитлера, под которым опять распростерлась та же прогрессивная Европа со всею музыкой своей?..
На моем юбилейном вечере в ЦДЛ (между прочим я посылал Путину пригласительный билет на два лица в третьем ряду – не снизошел, ему важнее сбегать на могилу того же Собчака или нагрянуть в гости к Хазанову) меня спросили: «Вы уверены, что Путин русский?» Я ответил, что уверен: у Бога всего много. Уверен, хотя он за все время не сказал ни одного доброго слова о русском народе и советском времени с его великими свершениями. Наоборот, то и дело поносит. И не может сообразить, что ведь до сих пор и дышит свободно вместе с супругой, дочками да собачками только благодаря атомному оружию, созданному советской властью, коммунистами.
Не только, говорю, не соображает это, но еще и заявил, например, что хватит, мол, болтать о нашей тысячелетней истории (которую он знает на уровне Хакамады), а надо добиваться конкурентоспособности каждого города, каждого предприятия, каждого отдельного человека, т. е. призвал нас стремиться не к содружеству, не к единению, не к взаимопомощи, а только к конкуренции, к тому, как обогнать, а то и задушить другого. Иначе говоря, русский по духу коммунистический девиз «Человек человеку друг, товарищ и брат» Путин смело хочет заменить и решительно заменяет девизом капиталистических джунглей «Человек человеку – волк».
А раньше он вырвал из контекста статьи и контекста истории слова Ленина «русский человек плохой работник» и сунул народу под нос. Понюхай, мол. А это все равно, что взять слова Пушкина «черт догадал меня родиться в России» и на этом основании великого национального поэта объявить русофобом. У Ленина речь о том, что в развитых странах работают лучше, т. е. эффективней, ибо там высокая техника, которой не было в царской России. Хоть почитал бы воспоминания Горького о Ленине, узнал бы, как он действительно думал о русском человеке.
Но где там читать Горького, он Грызлова слушает, а это думское чучело вслед за Троцким долдонит: «Ленин был за поражение России в Первой мировой войне». В августе 1915 года, когда война уже разразилась, Ленин специально для Троцкого и Грызлова писал: «Во всех империалистических странах пролетариат должен теперь желать поражения своем правительству». Не в России только, а ВО ВСЕХ! Такое решение было принято социал-демократическими партиями воюющих стран. В конкретных исторических условиях того времени это было формой борьбы против мировой войны. И Ленин настаивал на последовательном выполнении всеми этого решения, но, увы, в Европе нашлись отступники и ренегаты…
Конечно, есть вещи, которые Путин хотел бы сделать, но не может; и есть вещи, которые он не хотел бы делать, однако вынужден. Но зачем клеветать-то на свою родину?
Вот еще пример такого же следования зову души. На встрече с президентами республик СНГ Путин сурово и смело отчитал одного русского министра, заикнувшегося было о лидерстве России на постсоветском пространстве. И думать, дескать, не смейте!.. Можно ли найти в мире еще хоть одного президента, который и сам не желал бы лидерства своей страны в том или ином регионе, в той или иной области, но еще и осмелился бы запретить своим министрам думать об этом? Такое впечатление, что в припадке храбрости просто не соображает, что лепечет при всем народе. Но хочет того Макар Девушкин или нет, а с нашими 17 миллионами квадратных километров территории и их недрами, с населением под 150 миллионов человек, с нашим духовным потенциалом, с нашей культурой и наукой Россия была в СССР и осталась в СНГ ли-де-ром. Хоть ты лопни, Макар!
Путин не знает ни прошлого страны, ни настоящего. Потому и речи его всегда пусты, в них ничего конкретного, одни поучения, прописные истины, призывы да обещания. Сравните их с речами Лукашенко. У того всегда упоминаются конкретные предприятия, заводы, колхозы, учреждения, имена руководителей. Это речи хозяина и работника, а тут – ходока по ковровым дорожкам.
Был еще и такой умопомрачительный факт. Когда в 2001 году после воздушных атак в Нью-Йорке и Вашингтоне американцы вздумали устроить военные базы в бывших среднеазиатских республиках СССР, то туда поехал Путин.
Естественно, все нормальные граждане России были уверены, что их любимый президент хочет поддержать эти республики в их сопротивлении американской наглости. Оказалось, совсем наоборот! Об этом, будучи позже в США, заявил сам министр обороны Иванов, такой же тертый смельчак. По одному вопросу у него тогда зашел спор с американцами, и он брякнул прямо в телевизионную камеру: «Эх, вы! А ведь наш президент уговаривал и уговорил президентов Узбекистана, Киргизии и Таджикистана предоставить вам базы!» Значит, те сопротивлялись и ждали поддержки от Путина, а тот… Да ведь это же прямое предательство своей страны, интересы которой он клялся защищать.
Но каков уровень и министра! Он и не понял, что сморозил, что проболтался о предательском лакействе своего президента, которое от граждан родной страны, да и от всего мира, лучше бы скрыть…
Напомню, что вскоре после того, как Ельцин сбежал из Кремля, он дал большое интервью «Комсомольской правде». Среди многих вопросов был у корреспондента и такой: «Борис Николаевич, есть ли люди, перед которыми вам сейчас хотелось бы извиниться?» Ельцин обалдел, у него отвалилась челюсть: ему – извиняться?!
Но, очухавшись, сказал: «Я всегда расставался с людьми нормально, по-человечески». Он, конечно, считал, что по-человечески расстался и с теми, кто в результате его живодерских реформ «нормально» уходили в мир иной по миллиону в год.
А корреспондент опять об этом: «Часто ли испытываете угрызения совести за дела своей жизни? Стыдно ли вам за что-нибудь?» Журналист был уверен, что все нормальные люди в той или иной мере разделяют чувство Пушкина:
И с отвращением читая жизнь мою,
Я трепещу и проклинаю.
И горько жалуюсь, и горько слезы лью,
Но строк печальных не смываю.

Но ответ был таков: «Никаких угрызений не испытываю. Совесть моя чиста!» Как стеклышко от бутылки «Столичной». Ни одну страницу своей жизни он не читал с отвращением или хотя бы с сожалением, но все – с восторгом! Ни единого дня не проклинал, а только любовался всеми. А уж жалобы, слезы – можно ли вообразить это у него на устах и в очах ясных!..
Минуло десять лет, и во время очередной душевной беседы Владимира Путина с народом, уже в конце беседы, на листочке из какой-то специальной папки ему анонимно был задан вопрос: «Неужели вам не стыдно перед нами?» Вот такое, простите за выражение, дежавю, перекличка времен. Путин мог, перебирая бумажки, отложить столь дерзкий вопрос, не отвечать, и никто бы не заметил, но он внятно огласил вопрос и быстро, твердо, с вызовом, как его великий учитель, ответил: «Нет, не стыдно!»
Для тех, кто не знал или забыл ответ Ельцина, это было поразительно. Да неужели не стыдно уж если не за лакейство перед Западом своих учителей и создателей от шкурника Собчака до того же ЕБНа и ныне чтимых им, как национальных героев, то как может быть не стыдно за свое собственное угодничество и трусость перед Америкой, в интересах которой и скрыл истинную причину гибели подводного крейсера «Курск», и утопил в океане нашу добротную космическую станцию «Мир», и ликвидировал на Кубе и во Вьетнаме бесподобные военные базы, с Советского времени и еще при Ельцине позволявшие видеть все, что происходит в обоих полушариях, и за то, что без согласия парламента отправил в США под символические проценты чудовищно огромные народные средства, – неужели за все это ему?.. Ни в одном глазу.
Ну, допустим, то было уже довольно давно, в начале его владычества, и он уже ничего не помнит, отшибло. А вот совсем недавние деяния. Неужели не стыдно за то, что стал пособником Геббельса в вопросе Катынской трагедии, не стыдно за предательство советской Комиссии академика Н. Н. Бурденко? Неужели не стыдно за унизительное извинение перед Польшей, за освобождение которой от фашистской оккупации полегло 600 тысяч наших солдат, получившей треть нынешней территории только благодаря стараниям Сталина в спорах с Черчиллем и Рузвельтом? Можно ли вообразить, чтобы Китай извинился перед Формозой (Тайванем) за злодеяния там японцев? И можно ли представить себе Путина, спорящего с Рузвельтом и Черчиллем? Неужели не стыдно за клевету на Сталина, будто он в 1940 году в Катыни отомстил полякам за поражение под Варшавой Западного фронта, которым-де он командовал в войне 1920 года с Польшей, когда на самом деле тут были виновны наркомвоенмор (министр обороны) и председатель Реввоенсовета Троцкий и командовавший этим фронтом Тухачевский? Ни синь пороха.
А если вспомнить дела внутренние, то неужели не стыдно хотя бы за назначение министром культуры злобного Швыдкого, не имеющего к русской культуре никакого отношения, или за внедрение в нежные души школьников вышеупомянутого насквозь лживого «Архипелага ГУЛаг»? Между прочим, вдова Солженицына, в четыре раза сократив глыбу, выбросила, например, признание муженька в том, что большую часть срока он проходил в «лагерных придурках» (библиотекарь, учетчик, нарядчик и т. п.). А без «придурка» – разве это жертва культа личности? Выбросила и его обстоятельный рассказ, как он был завербован в лагерные сексоты. А без сексотства – какой же он нобелевский лауреат? Выбросила и восхищение автора генералом Власовым, а без восхищения предателем – какой же совесть нации?..
Наконец, вдова выбросила вороха невежественного, тупоумного вранья. Например, благоверный писал, что в советских зверинцах хищников кормили приговоренными в расстрелу классовыми врагами в живом виде. Мадам Солженицына может сейчас сказать: «Ничего подобного у моего незабвенного нет! Вот посмотрите!» И предъявит нам свою четвертушку. Действительно, там об этом ни слова. Но открываем часть первую «Архипелага» и в четвертой главе находим тех самых классовых врагов, живьём брошенных тиграм, шакалам и крокодилам. Мало того, тут и обоснование. Вот, мол, как думали большевики: «Этим врагам всё равно умирать – отчего бы смертью своей им не подержать зверинцы республики?»
А вот ещё интересней: «Заключенных в наказание за невыполнение дневного плана по заготовке древесины оставили ночевать в лесу – и 150 человек замерзло на смерть. Это обычный соловецкий приём, тут не усомнишься» (часть 3, гл. 4). И куда же дели 150 замерзший трупов? Да судя по всему, туда же – в зоопарки. Там разморозят и – крокодилам. Какое для них лакомство! Всё ясно. И только одно непонятно: а кто же на другой день план выполнять будет за этих 150? Да скорей всего, туда же – в зопарки. Там разморозят и – крокодилам. Можно себе представить, с какой неохотой вырезала мадам и эту столь эффектную картиночку. Поди, слёзы лила с досады, локти кусала.
Дальше в лес – больше дров: «Роту заключенных около ста человек опять же ЗА НЕВЫПОЛНЕНИЕ НОРМЫ ЗАГНАЛИ НА КОСТЕР – И ОНИ СГОРЕЛИ!» (там же). На этот раз не только опять не позаботились о том, кто выполнит норму завтра, но даже и о крокодилах. Но очень интересно, как это можно – сто человек «загнать на костер» – по одному или всех сразу? Тем, кто сомневается, Солженицын втолковывал: «Те, кто морозят людей (уж в этом-то, мол, вы убедились – В.Б.) – почему не могут их сжечь?»
Мадам и этот шедевр выбросила. Я думаю, если бы Путин знал заранее, он не разрешил бы. Ведь это так близко к его собственному заявлению о том, что да, были во время Отечественной войны подвиги, но они же совершались от безвыходности – под дулами заградотрядов да комиссаров.
А покойник Солженицын еще уверял, что в те дни, когда он прохлаждался в Морозовске со своей астрономией, Красная Армия драпала от немцев со скоростью 120 верст в сутки. Тут уж сам Гитлер не выдержал и врезал нобилианту с того света: «Перестать брехать! Никогда даже при успешных прорывах фронта ничего подобного не было». А при жизни своим генералом он однажды сказал: «Я не помню ни одной операции, в которой мы – хотя бы в течение двух-трех дней – преодолевали по 50–60 километров. Как правило, темп продвижения танковых дивизий к концу операции едва превышал скорость пехотных соединений». В самом деле, если бы по 120, то через полторы недели немцы были бы под Москвой., а то и в Москве. А они доползли только в декабре. Мадам Солженицына может сейчас сказать: «Нет, никаких 120-ти верст в «Архипелаге»!» Конечно, нет – в том «Четверть-Архипелаге», который она слепила…
Несправедливо было бы умолчать и о том, что писал Солженинын о руководителях строительства Беломоро-Балтийского канала: «Впору выложить на откосах канала имена главных надсмотрщиков Беломора, наёмных убийц, записав за каждым тысяч по тридцать жизней: Френкель, Коган, Берман, Раппопорт, Фирин…Да приписать сюда Бродского да куратора от ВЦИК Арона Сольца, да всех 37 чекистов, что были на канале, да 36 писателей, восславивших Беломор».
Так было в парижском издании «Архипелага» 1973 года, а в московском 1989 года он, видя, что его с таким нетерпением ждал Ельцин и предчувствуя, что пламенно полюбит его Путин, Солженицын навесил на каждого из названных уже не 30 тысяч душ, а 40 тысяч. Перечень имён Солженицын снабдил ещё и фотографиями «главных убийц»: Френкель, Коган, Берман и т. д. Так вот, чутконосая вдова всё это выбросила – и еврейские фамилии и фотографии. Как можно! Ещё вздумает кто-то обвинить покойника в антисемитизме…
А если помножить 40 тысяч на число названных имен, то выходит у него, что на канале загубили что-то около 2 миллионов душ. Да ведь ещё и попусту. Это чушь несусветная, как и все, что покойник написал о Беломорканале – о замечательной, огромного народохозяйственного и стратегической значения стройке первой пятилетки. Достаточно сказать, что путь из Ленинграда в Архангельск канал сократил с 15 суток до 3,5. Как это пригодилось во время войны! Тот, кто интересуется, может обратиться к написанной на основе архивных данных работе Михаила Морукова «Правда ГУЛАГа из круга первого» (Алгоритм, 2006). А здесь замечу лишь, что среднегодовая смертность среди строителе канала никогда не была выше 2,24 % (с. 84). Это не превышало смертность по стране…
Однако вот что загадочно. Солженицын не раз в «Архипелаге» спрашивал себе: «Не трус ли я?.. Не подлец ли я?» И каждый раз уверенно, бодро, категорично отвечал: нет, не трус! нет, не подлец! Так вот эти вопросы и радостные ответы на них, столь важные для безупречного облика титана, вдова тоже выбросила. И как это понимать?..
Словом, мадам грубо исказила образ своего покойного супруга и всучила вам, Путин, фальшивку, непрожаренную яичницу, а вы, чекист, приняли эту яичницу за Божий дар. И по этому случаю – ведь мадам облапошила вас по первому разряду! – хотя бы за свою изначальную профессию неужели не стыдно? Ничуть! По ночам он разогревает и по кусочкам ест яичницу, которую лучше бы отдать Кони.
Раз уж я затронул вопрос о первой профессии Путина, то интересно вспомнить, что он говорил на сей счет в беседе с американским журналистом Ларри Кингом. Тот сказал: «Министр обороны Гейтс считает, что в России исчезла демократия и всем управляют спецслужбы». Путин засмеялся сардоническим смехом Мефистофеля и сказал: «Гейтс был руководителем одного из отделов ЦРУ, а сегодня – министр обороны. Если это самый лучший в США спец по демократии, то я вас поздравляю». Ах, сколько яда! И в голову ему не приходит: а сам-то кто ты, десять лет поучающий нас демократии? Состоял в таком же ведомстве, что и Гейтс, но тот был все-таки заведующим отделом всей американской разведки, а ты – всего лишь заведующим дискотекой в Дрездене, служившей тебе крышей. Кроме того, с высокого поста в разведке стать министром обороны – в этом нет ничего удивительного, в сущности, тут служебное продвижение в одной системе. Но с высокого поста в разведке вполне возможно восхождение и по другой линии. Стал же, например, глава ВЧК Дзержинский председателем ВСНХ, а председатель КГБ Андропов – аж Генеральным секретарем ЦК партии. А Путин сделал министром обороны то ли директора мебельного магазина, знатока спальных гарнитуров, то ли заведующего галантерейным отделом, специалиста по губной помаде. Да ведь и сам сделался президентом великой страны неизвестно из чего. Вот диво-то!
Недавно прочитал, что любимая историческая фигура Путина – Наполеон. Еще бы! Как тот из капитана артиллерии стал императором великой державы, так, мол, и я вознесся из подполковников. Да, очень похоже. Разница только в том, что за Путиным ни одного Тулона, ни одного Аустерлица, а одни только Ватерлоо. Да в том еще, что француз, который благодаря своему таланту выдвинулся во время революции, потом сделал себя императором сам, даже во время коронации вырвал корону из рук папы и нахлобучил ее себе на голову, а этот, будучи выдвинут во время контрреволюции бездарным Собчаком и адекватным ему Ельциным, был слеплен и всю дорогу ведом их руками. Да в том, что Наполеон был властелином почти всей Европы, а этот, потеряв российских земель примерно с десяток Франций, теперь десять лет просится в Европу, а его все не берут. Да в том, наконец, что Наполеон окончил жизнь пленником англичан, а этот живет пленником американцев. И он еще похохатывает над вполне разумными делами других. Запомните, в доме повешенного не говорят о веревке.
Но о разведке было сказано еще кое-что. Кинг завел речь о десяти наших чудиках, выучивших английский язык и под этим единственным прикрытием в качестве разведчиков засланных в США, где, по признанию Путина, «не причинили никакого ущерба». А еще он сказал американцу: «У спецслужб свои задачи». Кинг этого не знал! «Эти задачи становятся актуальными (т. е. нелегальная разведка начинает работать. – В. Б.) в кризисные периоды, допустим, в период разрыва дипломатических отношений». Кинг, конечно, мог бы спросить: «Неужели? А ведь у нас никакого разрыва не было. Наоборот! И наши президенты, и ваши, и вы лично все время твердили о дружбе. Вы до сих пор нахваливаете Буша-младшего и даже скучаете об этом милостивце, мечтаете о встрече. А разведчиков все-таки заслали. Как же так?» Но Кинг, человек воспитанный, этого не сказал, не захотел русского Наполеона принародно сажать афедроном в лужу. А мы в полном недоумении, что это: неуклюжее вранье или профессиональный разведчик действительно не знает, что разведка ведется всегда, даже – в военное время против союзника. Почитайте, например, сообщение 1-го Управления НКВМФ от 6 сентября 1941 года в 3-є Управление того же НК. Там вы узнаете много интересного о том, чем занимались в Архангельске и Севастополе члены английской военно-морской миссии Уайберт, Фокс и Пауэлл (Органы госбезопасности в Великой Отечественной войне. М., 2000. т. 2, кн. 2, с. 27). Очень поучительное чтение для глав правительств.
Я завел речь о стыде и совести за стенами Кремля. А главное здесь то, что Путин, как его предшественники: Горбачев, капитулировавший перед Бушем-старшим на Мальте; как Ельцин, позвонивший в США из Беловежской Пущи тому же персонажу: «Позвольте доложить: Советский Союз ликвидирован!»; как Бакатин, выдавший американцам нашу уникальную систему прослушивания их посольства, – как все эти глупцы, Путин, конечно же, был уверен, что его угодничество будет понято, оценено и должным образом вознаграждено. А что получил от американцев, поляков и разных прочих шведов?
Янки, как стало известно (WikiLeaks), в своей секретной служебной переписке постоянно уподобляют его и Медведева каким-то комическим персонажам популярных мультяшек вроде Винни-Пуха и Пятачка, только не благодушным и забавным, как эти, а совсем наоборот, и так глумятся над ними, что Путин в беседе с Ларри Кингом не выдержал: «Мы даже не подозревали, что это будет делаться с такой наглостью, нахрапом и бесцеремонностью!» Он, кремлевский сиделец, – не подозревал! А что может ожидать сиделец, не знающий меры в угодничестве?
Что может ожидать руководитель страны, где не в секретной переписке, а открыто, на всю страну, на весь мир с еще большей наглостью, нахрапом и бесцеремонностью, государственное телевидение поносит президента братской страны, официально объявленной дружественной и союзной? И притом наш президент заявляет: «У нас прекрасное телевидение!» Да вам обоим учиться надо у Лукашенко и благодарить его за науку. Он многоопытен, честен, смел. Еще в молодости был директором большого совхоза. А это – не «практика в прокуратуре», это – ежедневная забота о людях, о технике, об урожае, о движении вперед. Вы же со своим «правовым обеспечением» да «юридическими базами», с указаниями да постановлениями, с параграфами да пунктами, вы, у которых на языке то driv, то drivel, и понятия не имеете о такой жизни…
Такова картина в делах межгосударственного уровня. А если перейти к внутреннему и личностному? Что получил Путин от посаженного министром культуры жидкого мракобеса и густого русофоба Швыдкого? Тот по телевидению, т. е. с самой высокой в стране трибуны, принялся раз за разом уверять весь мир, что «русский фашизм страшнее немецкого», что наш национальный гений Пушкин устарел, что вершина русской поэзии – Белла Ахмадулина и ее первый супруг, давно отваливший в Америку…
Какую же надо было иметь уверенность в безнаказанности, начиная такие преступные антигосударственные передачи, какую твердую убежденность в трусливом молчании и пособничестве всех властей: Путина, Думы, правительства, всего ковчега демократии. И ведь все надежды обломка сбылись, все расчеты огрызка оправдались! Ни из Кремля, ни из Думы, ни из Прокуратуры, ни из Министерства обороны не раздалось ни писка, ни лепета, ни шепотка протеста. И кочерыжка, которую надлежало судить и, как Троцкого да Солженицына, выставить из страны, словно ни в чем не бывало, продолжает занимать какие-то важные посты и красоваться на телевидении. Путину и за это не стыдно перед русским народом.
А чего, наконец, добился Путин бесцеремонным вмешательством в дело Ходорковского? Это же действительно нечто совершенно невиданное. Он не только обстоятельно втемяшивал по телевидению всему народу и судье Данилкину, в чем состоит обвинение, но для нагнетания страстей приплел историю о двух убийствах, которые судом Ходорковскому не инкриминируются.
Если человек действительно нанес большой материальный ущерб стране, то надо его не только на определенный срок лишить свободы, но обязательно и конфисковать имущество. Однако демократическое жулье убрало статью о конфискации, которая есть во всех уголовных кодексах мира. А какая народу польза от того, что молодой мужик уже отсидел столько лет и еще будет сидеть? И как это выглядит рядом с историей американского шпиона Эдмунда Поупа? Он был схвачен нашей контрразведкой и осужден на 25 лет за 7-миллиардный ущерб нашей военной промышленности в области создания подводных ракет. И что же? Не успел он отметить сто дней своего заключения, как кремлевский Буонапарте помиловал его и без всяких условий да обменов отпустил к жене под одеяло. Откуда такая свирепость к соотечественнику и такая доброта к иностранцу? Это можно объяснить только страхом перед узником. Как это было и с пожизненно осужденным Шутовым, который слишком много знает о его с Собчаком проделках в Ленинграде…
Итак, Путину не стыдно, совершенно не стыдно, абсолютно не стыдно ни за одно свое Ватерлоо, ни за одну свою Цусиму, ни за одного Швыдкова… За годы своего президентства Путин встречался с руководителями многих стран. Так вот, как жаль, что в каком-нибудь интервью никто из журналистов не спросил его: «Уважаемый, вам приходилось слышать, чтобы хоть один президент, глава правительства или министр иностранных дел хоть одной страны мира хаял прошлое своей родины, взваливал на нее ответственность за чужие грязные дела?» Он наверняка ответил бы: «Конечно, нет!» И тогда журналисты могли бы сказать ему: «А что заставляет вас заниматься этим? Вы же единственный в своем роде президент во всем мире. И останетесь таким, пока по капле не выдавите из себя Собчака и Ельцина, как Чехов призывал выдавливать раба».

Народ о Солженицыне

В заключение этой книги хочу привести письма читателей о Солженицыне и его творчестве. Я выступил с первыми публикациями о Солженицыне уже в конце 80-х – начале 90-х, когда его облик стал вполне ясен. И вот выдержки из некоторых писем читателей ко мне и в газеты, опубликовавшие мои статьи.
«Дорогая «Советская Россия»!
Когда я и моя старшая дочь прочитали блестящую отповедь негодяю Солженицыну, данную В. С. Бушиным, мы чувствовали себя почти так же, как в 41-м году при известии о первом разгроме фашистов под Москвой после страшных месяцев отступления.
Солженицын не просто отдельно взятый подонок. Это уже целое социальное зло, вариант «чумы 20 века»: это оплеванные старики-ветераны, завоевавшие нам право на жизнь, это инвалиды войны, в том числе и «афганцы», униженные, травимые и гонимые, это бесконечная ложь, цинизм, демагогия, тошнотворное лицемерие, это «любовь к России», но обязательно – вшивой, лапотной, нищей и бессловесной, с одной стороны, хищно-кулацкой – с другой. Это кощунственное поигрывание цитатами из Евангелия, откуда ему лучше бы вспомнить слова: «Не бойтесь убивающих тело, бойтесь убивающих душу», а также «Не всякий, повторяющий «Господи! Господи!», войдет в Мое Царство».
Был в прошлом веке Фаддей Булгарин, но его никто не считал совестью русской литературы, а тут личность булгаринского масштаба и такой же морали объявлена чуть ли не «диктатором по вопросам российской совести»!..
Его книги откровенно скучны, схематичны, и удивляет в них разве что бездна подлости. Сколько душ растлили они, у скольких людей отняли веру в добро и социальный прогресс! Как ненавидит Солженицын нормальную человеческую мораль честности, нравственного здоровья, социальной активности, как пытается без конца создавать гадкие пародии на нее! Как страшны ему живые и мертвые, грозно ему противостоящие!
История все расставит по своим местам. Будет еще Нюрнбергский процесс над всеми палачами социализма. Я фронтовик, боец, боец по натуре, поэтому не считаю, что в ответ на зло надо делать добро. Это превратит зло в слишком выгодный бизнес. На зло надо отвечать мерами его пресечения. Иначе оно пожрет все живое.
Спасибо В. С. Бушину! И позвольте повторить: «Наше дело правое. Победа будет за нами!»
«В газете «Советская Россия» от 21 июня 91 года есть статья Владимира Бушина «Большая ложь о «маленькой Германии». Если бы это раньше… Я часто думаю, почему наша пресса радуется, когда воротилы идеологических сил капиталистического мира возносят и награждают Нобелевской премией тех, кто, как Солженицын, опозорил и оплевал нашу Советскую Историю, облил грязью Ленина…»
«Глубокоуважаемый Владимир Сергеевич!
Жму Вашу руку и благодарю за статьи. Бейте на страницах нашей «Советской России» предателей социализма, оборотней-коммунистов, лжедемократов…
Секретарь нашей парторганизации первым вышел из КПСС, хотя состоял в ней 20 лет на высоких постах. А сейчас «прозрел».
На телевидении Владивостока засели ведущие вечерних передач Воронова и Литус, роющиеся в помойках нашей жизни.
О Солженицыне не хочу говорить. Те, кто против родины, для меня не существуют».
«Уважаемая редакция «Советской России»!
С большим интересом, пониманием и благодарностью прочитал у вас статью В. Бушина «Большая ложь о «маленькой Германии», в которой доказательно дается отповедь «ярому поборнику истины» – гнусному антисоветчику и предателю интересов Родины Солженицыну и восстанавливается правда о Великой Отечественной войне. Огромное спасибо!»
«Уважаемый Владимир Сергеевич!!
Вы даете исчерпывающий ответ на очередную ложь Солженицына А. И. Этот господин в который раз из-за океана обливает грязью наш народ, Страну, солдат-фронтовиков и буквально мстит Сталину за ГУЛаг, клевещет на него. А кто просил его на фронте писать всякую гадость на правительство и наш строй? Он писал, загодя зная, что за это с фронта, где могут убить, попадет в тюрьму. И добился своего. Дезертир он, этот Солженицын. Потом написал произведения, загодя зная, что за них вышлют. И снова добился своего. Народ честный разобрался, чего добивается он.
Сколько развелось таких писателей, историков – хулителей прошлого. Чего стоят А. Яковлев, Волкогонов, Кива и др. Сколько яда, злобы в их выступлениях. Спасибо Макашову А. М. за правдивую характеристику нашего главного идеолога и советника президента – Волкогонова, который вчера был с Горбачевым, сегодня перебежал к Ельцину… Мы слушали историка немку из Германии («Камера смотрит в мир»). Так она, в отличие от наших лжецов, честно, без единой капли грязи поведала о дне начала войны…
Ни единой минуты мы не сомневались, что, если Сталин с нами, мы победим! До смерти не забудем речь этого гениального руководителя и человека 3 июля 41-го года! Наше счастье, что во время войны с нами был Сталин. И мы победили!
Пусть Солженицын вспомнит, сколько полегло наших солдат и мирных жителей, а ведь все это дело «маленькой Германии», которая послала на нас всю Европу…
Большое спасибо, Владимир Сергеевич, за правду».
«Уважаемый Владимир Сергеевич,
(мне бы так хотелось сказать «дорогой»), только что всей семьей прочли Вашу статью «Большая ложь», и сердце возрадовалось – нет, не все еще потеряно в великой истории нашего народа. Спасибо Вам за то, что честно вышли на борьбу. Чаще пишите о таких, как Солженицын.
Не раз Россия переживала смутные времена. Пройдет и это. Поднимутся богатыри русские, и восстанет сильная, свободная, гордая Россия, и с уважением Европа снимет перед ней шляпу».
«Дорогой Владимир Сергеевич!
Вы правдиво обнажили истинное лицо Солженицына, который еще ни слова не сказал хорошего о взрастившей его стране. Все выискивает грязные стороны, прославляя царское время и его порядки, стремясь всеми силами повернуть Россию к капитализму…
Ваши статьи ценны, кроме патриотического содержания, также своей простотой и тонким юмором в русском духе. Очень смешно читать, например, о возможном письме Гитлера Солженицыну.
Все патриоты благодарят Вас за смелое перо, отстаивающее Честь Русского человека».
«В редакцию «Советской России».
Я восхищен статьей Влад. Серг. Бушина против антиотечественной лжи Солженицына (не от одного ли корня оба последних слова?).
Мой отец дважды сидел по статье 58 (п. 10) и скончался в лагере. И я, уже будучи инвалидом Отечественной войны с тяжелыми четырьмя ранами за Отечество, тоже был осужден по той же статье первым перестройщиком Хрущевым, демократом и разоблачителем. Прошел всю Тайшетскую трассу (Озерлаг), работал вместе со всеми «железным карандашом» (ломом) зимой на стройке.
Все лагерные типы прошли передо мной, и я внимательно их рассматривал, записывал. До сих пор хранятся лагерные дневники, которые удалось пронести через все «шмоны» и вынести при освобождении. Видел я всяких зэков: и власовцев, бендеровцев, прибалтийских злобных русоненавистников, с которыми так дружил патриот Солженицын, – и он вертелся около них, как это делают лагерные шакалы… В последний год (1962) уже в Мордовии (Дубровлаг), куда свезли всю 58-ю, видел и тех, которые канают сейчас на Западе за страдальцев и именитых деятелей, в частности этого Владимира Буковского.
Да, в лагере наготу души своей не скроешь. И потому весьма важна «лагерная характеристика», лагерные свидетельства о человеке, кто знал его там, с кем ел, кто был его другом, какую память о себе оставил. Там были люди сильные духом и душой, которые могли бы страной править, но были и педарасты. Хотелось бы узнать, как этот Солженицын прошел лагерь, не в «позорных» ли?
И вот что после всего пережитого хочу сказать. Произведения Солженицына, этого крайне авантюристического и тщеславного по душе человека, вырвавшегося из духовного ничтожества, подобно апокалиптическому духу из бездны (Ап. 9, 1–2), вполне в духе «перестройки», ее главарей и прорабов. Все его сочинения – на потребу и в услужение антироссийским русоненавистническим силам Запада, «сборищу сатанинскому». Именно на основе его произведений президент Рейган, клеврет этих сил, в злобной ярости назвал нашу Страну «империей зла». Да, именно этому послужили все столь разрекламированные в Америке и по всему миру произведения Со-Лженицына. И за это он «уже получил награду свою» (Мф. 6, 2, 3) – за книги, полные дьявольской злобы и лжи.
И какая он полная противоположность по духу и душе Ф. М. Достоевскому, пророку нашей России. Сей Божий человек вышел из заключения в великом благодатном смиренномудрии и любви, а этот – в великом озлоблении и мстительной ненависти к праведно осудившим его.
Борис Никитин К. священник (на пенсии), реабилитированный по ст. 58.
Еще немного… Сильнее, резче пишите за Россию, за Русский народ! Россия выйдет из этой смуты в еще большую силу и славу. В России судьба всего мира, она страдает за весь мир.
Даю полный адрес, но как священнику мне неудобно подписать свою фамилию».
«Дорогая редакция («Советской России»), прошу передать большое спасибо Владимиру Бушину за статью о Солженицыне. Нашелся хоть один человек, не побоявшийся сказать правду. Уж слишком в наше время развелось много мерзавцев, поливающих грязью нашу славную армию. Если он сам предатель, то это не значит, что наши офицеры переходили к фашистам.
Мне очень трудно писать, руки дрожат».
«В любой статье, в любой книге Солженицына не обходится без лжи, и только Вы, Владимир Сергеевич, решились об этом сказать. Вот он нарисовал в «Архипелаге» сцену: «В Рязанской области 3 июля 1941 года собрались мужики близ кузни и слушали по репродуктору речь Сталина и смеялись над ним…» Вы зорко разглядели здесь исходную ложь: испокон веков кузню располагали на удалении от деревни и села (из опасности пожара), а репродуктор висел только у конторы колхоза, совхоза или сельсовета. Как, собравшись у кузни, мужики могли слушать репродуктор?
Спасибо за статью, в которой Вы разделали под орех Солженицына».
«С большим интересом прочитал в газете «Народная правда» № 8 (10 марта 1992) статью Владимира Бушина «Александр Солженицын – жертва невыученных уроков».
В свое время я тоже обратил внимание на ряд, мягко выражаясь, лингвистических особенностей статьи этого писателя «Как нам обустроить Россию?». Я обнаружил в ней массу языковых несуразностей – неуклюжих, тяжеловесных, труднопроизносимых слов и выражений. Его неологизмы мне кажутся ненужным псевдоноваторством, продиктованным желанием пооригинальничать».
«Уважаемая редакция «Народной правды»!
15 марта на митинге в поддержку созыва 6-го съезда народных депутатов СССР в Новосибирске купила 8-й номер вашей газеты.
Все материалы номера прочла. Вы молодцы, дорогие товарищи! Разделяю мнение вашего автора В. Зинина, что на общество работать приятнее, чем на частника.
Особенно восхищена статьей Владимира Бушина «Александр Солженицын – жертва невыученных уроков». Блестящая работа! Спасибо ему за этот разгром «великого писателя», вознесенного на волне антисоветчины. Подарите этот номер Белле Курковой за ее лживые репортажи с митинга 17 марта в Москве, за ее милые беседы с оборотнями А. Яковлевым и Г. Поповым, с А. Собчаком и его гостями – злобными врагами коммунистов Вишневской и Ростроповичем. Там был разговор и о Солженицыне. Пусть почитают правдивое слово о нем.
Успеха вам!»
«Уважаемые товарищи!
В № 8 «Народной правды» вы отвели целую страницу статье Владимира Бушина «Солженицын – жертва невыученных уроков». Я ненавижу всей душой этого ренегата, но… эта ненависть не убавляет меры воздействия его произведений на массы. Необходимо разоблачить и показать его истинное лицо, его цели предателя и клеветника, личная обида у которого заслонила весь свет и оставила одно желание – месть любой ценой родной стране.
Статья же В. Бушина значительно снизит авторитет Солженицына и его произведений только у преподавателей русского языка и литературы. Эта статья – выстрел из пушки по воробьям. Извините, но это так…»
«Дорогой товарищ Бушин!
Прочитала Вашу статью в «Правде» от 10 марта. Как будто поговорила с умным хорошим человеком. Спасибо Вам, дорогой, что Вы есть, что Вы такой и так думаете. Пока есть люди, как Вы, все остальное «демократы» могут забрать.
Я простая деревенская женщина и в свои пятьдесят лет интересуюсь политикой постольку-поскольку, но свое мнение обо всем, что вижу в стране, имею.
Меня поражает бесстыдство людей, которые сегодня превозносят одного кумира, а завтра его смешивают с грязью, потому что у власти появились другие.
Мне особенно отвратительны оборотни-писатели. Когда они говорили правду: когда воспевали Сталина, партию, СССР или теперь, когда порочат все прошлое и отрекаются от ими же сказанного?
А Солженицын – клеветник, ненавидящий не только социализм, но и Россию, и все русское, да и вообще человеческое. В «Комсомольской правде» № 44 с. г. пишет, что «внутренний террор уничтожил 50–60 миллионов наших соотечественников и без жалости уничтожил на германской войне 80 миллионов». Что сказать этому заокеанскому патриоту? А я скажу: за годы войны в мою деревню пришло 48 похоронок, в соседние деревни Вишняково – 32, в Ждановское – 36, а в 37-м году в этих же деревнях было репрессировано 2 человека. Пусть он посчитает…
А циничная радость Солоухина по поводу того, что он не был на войне и тем сохранил жизнь нескольким немецким солдатам? Вот как ему хочется угодить новым хозяевам!
Я верю, что нынешняя несуразица угомонится. Все это пена, и она скоро сойдет. Будет социализм. Я в это тоже верю.
И как тогда станут смотреть людям в глаза эти хамелеоны? Вспомнить бы им сейчас слова одного героя Горького: «Как с такой рожей перед Господом нашим стоять будем?»
Желаю Вам, товарищ Бушин, твердости духа, уверенности в хорошем, в победе добра».
«…Вашу статью о Солженицыне мы прочитали в двух номерах газеты «Омское время». По-моему, лучшей характеристики этому отщепенцу еще не было в печати.
Вы, конечно, знаете, что на днях он осчастливил своим пребыванием Омск. Прием был более чем прохладный. Даже в театре, где он выступал со своими поучениями, было занято не больше трети мест… Как можно оправдывать Власова, восхвалять порядки в гитлеровских концлагерях!..»
«Если у Солженицына («Он враг и мой, отъявленный и давний») есть хоть капля обычной совести, то после Ваших статей о нем он должен если не умереть, то заболеть. Он не писатель, а подлец и трус, враг и коммунизма, и трудового люда. Спасибо Вам за разгром Солженицына».
«Здравствуйте, Владимир Сергеевич, получила Вашу бандероль. Спасибо.
Статью о Солженицыне прочитала сразу. Полностью разделяю Вашу точку зрения и сожалею, что не все могут это прочесть. Ведь многие мыслят о нем с зашоренными глазами.
Их жаль. Как тяжело будет их прозрение о кумире, если для них оно когда-то наступит.
Мое мнение о нем не изменилось еще с 60-х годов. А когда я прочитала книгу Томаша Ржезача о нем, то его «Ивана Денисовича» просто выкинула, разорвав пополам. На том и покончила с ним…
Всего Вам доброго!»
«…Я родился в год смерти Сталина, но хорошо знаю по судьбе моей родни историю Великой Отечественной войны. Мой дед по отцу Степан Денисович Канищев погиб 27 января 1944 года в первый день попытки Манштейна прорваться к окруженной немецкой группировке. Это сражение вошло в историю под названием Корсунь-Шевченковская операция. Только этим летом я нашел его братскую могилу в с. Стенок Киевской области.
А дед по матери Никита Антонович Михайлюков закончил войну старшиной.
Отец был кадровым военным. Под Сталинградом его тяжело ранило. Много месяцев провалялся в госпиталях на Урале. После излечения продолжал службу в звании майора. Не раз встречался с командующим округом маршалом Жуковым. Моя мать тоже участница войны. А мой тесть Михаил Захарович Алистратов (?), ныне, увы, покойный, воевал рядовым бойцом в противотанковой артиллерии. Имел одну солдатскую «Славу» и четыре медали «За отвагу», а также грамоту за подписью маршала Конева.
Мой младший брат служил офицером на Украине и отказался принять присягу трезубцу, переехал в Россию, сейчас подполковник.
После всего этого надо ли говорить о том, как я отношусь к Вашим публикациям и в частности о Солженицыне. Ваши статьи – это луч правды в океане лжи, обрушенной на нас. А последняя статья о помянутом деятеле является лучшим разоблачением его сущности».
«Большое спасибо В. Бушину за правду о Солженицыне. Если он лживо написал о войне, то приходит мысль, что лгал и в «Архипелаге». А чего, кроме лжи, и ожидать от человека, если ложь заложена даже в его фамилии. Я его зову Солжецницын. Это он заслужил своей упорной ложью. Видимо, это родовое».
«Здравствуйте, уважаемый Владимир Сергеевич!..
Когда покупал газету «Трудовая Россия» № 4, женщина, которая продавала, сказала: «Обязательно прочитайте статью Бушина о Солженицыне «Бестселлер для Митрофанушек». Прочитал. Статья написана очень доказательно. Но мне кажется, сравнение Солженицына с Толстым и Достоевским вовсе не обязательно: много чести. Охаивание им Советской Власти идет от его сатанинской классовой ненависти. В этом он ничуть не отличается от Гитлера, Горбачева и т. п.
Солженицын – это самый обычный озлобившийся литературный карлик, который ползал на брюхе перед американскими буржуями, а они использовали его разлившуюся желчь в холодной войне против СССР и раздули карлика до размеров громадного мыльного пузыря. Если пузырь проткнуть, то ничего не останется, кроме нескольких грязных капель. И в один ряд с Толстым и Достоевским продажный американский холуй никогда не станет…»
«Уважаемый Владимир Сергеевич!
Статья Ваша в «Шпионе» вполне убедительна, и я хотела дать ее почитать знакомым, но пока нет случая. Жаль, что такие статьи не доходят до широкой публики. Правда, к Солженицыну и без того относятся достаточно плохо. Книги его не любят, многие даже не дочитывают до конца. Он по природе своей – отщепенец, не свой нам, не в народном духе. Думаю, что не только в нашей стране он чужой, но везде. В нем нет Божьего положительного заряда – Любви хотя бы такой болезненной и лихорадочной, как у Достоевского.
В сравнении с настоящими писателями Солженицын как личность выглядит очень жалко. Пошли ему, Господи, покаяние и смиренномудрие…»

Вместо послесловия

После выхода моей первой книги о Солженицыне «Завтра» откликнулась на неё статьей. Редакция сделала это довольно странно: напечатала не свой материал, а взяла статью Ивана Голубничего «Осиновый кол» из «Московского литератора», по своему разумению препарировала ее, т. е. раза в три усекла, приглушила некоторые мотивы положительного смысла, проделала некоторую трансплантацию, наконец, отрезала голову и в таком лихом виде пустила гулять. Что ж, свобода, она и без головы свобода…
Более всего в этой вивисекции огорчает вот такая трансплантация: «По мнению Бушина, Солженицын – фальшивый фронтовик, фальшивый лагерник…» В статье И. Голубничего нет слов «по мнению Бушина», а в моей книге нет слов «фальшивый фронтовик, фальшивый лагерник».
Фальшивый фронтовик тот, кто не был на фронте, но уверяет, что был; кто служил в военторге или в ансамбле песни и пляски, а говорит, что в пехоте и т. п. Но Солженицын был на фронте и служил не в ансамбле. Этого никто не отрицает, никогда не отрицаю и я.
Тут дело совсем в другом: будучи вовсе не фальшивым участником войны, Солженицын, однако же, свое фронтовое прошлое раздувает до несуразно-героических размеров. Так, еще в своем известном письме IV съезду писателей СССР в мае 1967 года он величал себя «всю войну провоевавшим командиром батареи» («Слово пробивает себе дорогу», М., 1998. с. 215). Естественно, этому все поверили так же, как, допустим, покойный Георгий Владимов, выступивший тогда в поддержку «боевого офицера, провоевавшего всю войну» (там же, с. 224). Между тем позже обнаружилось, что в автоаттестации Солженицына была и прямая вельмигласная ложь, и ловкая ложь умолчания: он пробыл на фронте далеко не «всю войну» и командовал не огневой батареей, как все мы поняли из его слов, а батареей звуковой разведки. А это не совсем то же самое, чем командовал поручик Толстой на Четвертом бастионе Севастополя в 1855 году или лейтенант Бондарев в 1942-м на реке Мышковой под Сталинградом.
В 1970 году в автобиографии для Нобелевского комитета Солженицын вопреки прежним заявлениям писал, что «с начала войны» (на самом деле не с июня, а с октября 41-го) попал ездовым в обоз (в тыловом Приволжском военном округе) и в нем провел зиму 1941/42 года. Потом уверял, что из обоза «сверхсильным напором добился перевода в артиллерию» («Литгазета», 23 окт. 2003). Можно опять ошибочно подумать, что человек добился перевода на фронт. А на самом деле он попал не на фронт, а в артиллерийское училище в тыловой Костроме.
Окончил его в ноябре 1942 года. И «с этого момента», продолжал он в автобиографии, «непрерывно провоевал, не уходя с передовой, до ареста в феврале 1945 года».
В «Архипелаге» можно прочитать еще и такое: «Я и мои сверстники воевали четыре года», «Четыре года моей войны» и т. п. На самом деле попал на фронт лишь весной 1943 года, а последние три месяца войны пребывал уже в Москве. Так что «его война» – это не четыре фантастических года, а меньше двух. Первых самых отчаянных лет войны с их отступлением, котлами, приказом «Ни шагу назад!», рывком вперед и трех последних кровопролитных месяцев Александр Исаевич не видел.
А он еще и рисовал вот какую картину своего «четырехлетнего» героизма: «Мы месили глину плацдармов, корчились в снарядных воронках…» «Господи! Под снарядами и бомбами я молил тебя сохранить мне жизнь…» «11 июля 1943 года. Еще в темноте, в траншее, одна банка американской тушенки на восьмерых и – ура! За родину! За Сталина!»
Ничего этого в его жизни не было – ни плацдармов и корч, ни воронок и траншей, ни снарядов и бомб, что сыпались как горох, ни банок на восьмерых и «ура!».
Судите сами, какой там плацдарм и корчи, если он за время пребывания на фронте имел возможность читать и литературную классику, и свежайшую периодику.
Какие воронки и траншеи, если он еще и вел дневник, и написал кучу рассказов, повестей, стихов, которые рассылал по московским литературным адресам, а сверх того, отправил несколько сот писем родным и знакомым.
Какие снаряды и бомбы, если ординарец привез ему из Ростова-на-Дону молодую супругу, и они читали, гуляли, фотографировались, стреляли ворон, а когда муж, поцеловав жену, с кличем «За родину! За Сталина!» убегал в очередную атаку, она, дабы помочь солдату батареи, который постоянно этим занимался, переписывала нетленные рассказы и стихи супруга.
Наконец, какая там банка тушенки на восьмерых, если у него был личный повар – солдат Иван Шухов, у которого он взял имя для своей первой публикации.
Думаю, что не было и молитв, ибо даже в 1950 году он признавался в письме жене: «До того, чтобы поверить в бога, я, кажется, еще далек…» Похоже, что и сейчас не ближе.
А чего стоит такой гимн своему героизму: «Я оставался вполне хладнокровен, выводя батарею из окружения и еще раз туда возвращаясь за покалеченным «газиком» («Архипелаг», т. 2, с. 542). Да что же это, прости господи, за окружение такое, из которого можно было беспрепятственно выйти, потом перекурить и, видимо, с тягачом вернуться туда за разбитой автомашиной и опять спокойно выйти, не получив даже царапины. А ведь было это будто бы в конце января 45-го года в Восточной Пруссии, где немцы тогда сами были плотно окружены и наши войска так их колошматили, что только летели пух да перья. До того ли было бедным немцам, чтобы окружать Александра Исаевича? Ведь на дворе стоял не 41-й и не 42-й год…
Оголтелое хвастовство сопровождается клеветой на Красную Армию (удирали, мол, от немцев «по 120 километров в день, меняя лозунги на ходу»), оскорблением наших полководцев (Жуков, Конев и другие – «заурядные колхозники»). Тут, конечно же, и грязная похвала Власову, и безразличие к исходу войны («Снимем портрет с усами, повесим с усиками»), и новый портрет у него на фронте уже имелся. Нет, он не был фальшивым фронтовиком.
Никто не отрицает и того, что Солженицын сидел в лагере. Никто не стал бы и копаться в этом, ибо неволя – это всегда неволя, если бы, с одной стороны, он не глумился над страданиями других, как глумится над Красной Армией и ее полководцами, над кандальной и вшивой каторгой Достоевского («Там носили белые штаны! Куда уж дальше!»), над каторжанами чеховского «Острова Сахалин», над людьми, хлебнувшими такого горя, что ему и не снилось. С другой, если и тут не раздувал бы свои страдания и героизм до невероятных размеров.
Например, в 1975 году, выступая на большом собрании представителей профсоюзов в Вашингтоне, начал страстным восклицанием: «Братья! Братья по труду!» И представился как истинный пролетарий: «Я, проработавший в жизни немало лет каменщиком, литейщиком, чернорабочим». Имелось в виду – в заключении, разумеется. На самом деле большую часть срока Солженицын был на весьма непыльных должностях: сменным мастером, заведующим производством, нормировщиком, бригадиром, математиком, библиотекарем, даже переводчиком с немецкого, знатоком коего никогда не был. И порой радостно сообщал жене: «Работа мне подходит, и я подхожу работе». А еще был паркетчиком, маляром, плотником и объявлял себя физиком-ядерщиком, благодаря чему удалось угодить в привилегированную спецтюрьму – в научно-исследовательский институт связи, в «шарашку», где от него требовалось, по его словам, только две вещи – сидеть за письменным столом и угождать начальству. То и другое Александр Исаевич умел прекрасно. Кроме того, мечтал объявить себя фельдшером, но не решился. Словом, с самого начала срока Солженицын жил мечтой, как писал он жене, «попасть на какое-нибудь канцелярское местечко. Замечательно было бы, если б удалось!» И почти всегда удавалось. Нет, он не фальшивый лагерник.
И на это порхание с одной непыльной должностишки на другую без единого карцера за весь срок тоже, говорю, можно было бы не обращать внимания, если, изображая себя «озверелым зэком», Солженицын не издевался бы над теми, кому тоже удавалось устроиться библиотекарем или фельдшером. Презрительно именуя их «благонамеренными», кривится: «Всеми силами они стараются устроиться придурками – на те места, которые не требуют знаний и поспокойней, подальше от главной лагерной рукопашной. Тут и уцепляются они: Захаров – за каптерку личных вещей; Заборский – за стол вещдовольствия; пресловутый Тодорский – при санчасти; Конокотин – фельдшером (хотя никакой он не фельдшер); Галина Серебрякова – медсестрой (хотя никакая она не медсестра). Придурком был и Алдан-Семенов» («Архипелаг», т. 2, с. 342).
Обличать в чужом глазу чистую соломинку и не видеть в своем гнилое бревно – было характернейшей чертой этого человека.
И самое последнее. Слава богу, наконец-то дождался памятника в Москве Александр Твардовский. Хорошо бы, конечно, приурочить к столетию со дня рождения в 2010 году. И памятник, кажется, был уже готов, но он два года почему-то валялся на заводе. Дочери поэта Ольга Александровна и Валентина Александровна знали об этом, и каково было им представить, что вот валяется их отец… дожди… пыль… снуют мимо люди…
Твардовский был не «поэтом эпохи «оттепели», как написали о нём в эти дни в интернете, и совсем не в том его заслуга, что «без его поддержки невозможно было бы издание первой книги А. Солженицына», как полагает автор памятника В. Суровцев. Солженицын – большая драматическая ошибка Твардовского, стоившая ему нескольких лет жизни. Ведь тот, втершись в доверие, как невинный страдалец, прошедший огни и воды, бесстыдно обманывал, предавал поэта, глумился над ним. Приведу только один пример. Твардовский написал письмо председателю Союза писателей К.А. Федину в его, Солженицына, поддержку. Вдруг через пару дней это письмо передаёт Би-Би-Си. Твардовский ошарашен. Говорит Солженицыну: «Ну, как это могло произойти? Я же отправил письмо с нарочным. Оно было передано из рук в руки. Никому, кроме вас, читать не давал. Не могли же вы за полчаса переписать его и отправить».
И тот ухмыляется в «Теленке»: всё переписать, конечно, не мог, но самое важное переписал и передал, куда надо. Его мать была стенографисткой и обучила способного мальчика. Боже мой, и ещё говорят о всезнающем и всемогущем КГБ!
Это был хлюст, который, когда дельце провернул, уже не скрывал своего бесстыдства, хвастался своим подонством и предательством. Да, его жена Н. Решетовская была права, озаглавив книгу о нем «Обгоняя время». В Солженицыне было все то, что пышным ядовитом цветом расцвело позже – в эпоху Горбачева-Ельцина-Путина. Он был её провозвестником.
И в конце концов этот страдалец вынудил Твардовского однажды сказать ему: «У вас нет ничего святого… Ему с… в глаза, а он – божья роса!.. Я вас запретил бы». А потом, по свидетельству В.Я. Лакшина, его заместителя в «Новом мире», Александр Трифонович выразил суть своих отношений с Солженицыным стихами Бёрнса:
Вскормил кукушку воробей,
Бездомного птенца,
А он возьми да и убей
Приёмного отца.

И это притом, что Твардовский не мог знать того, что его чадо отчубучит позже. В «Архипелаге», в «Теленке», вышедших уже после смерти Твардовского, он не только глумился над вскормившим его журналом и главным редактором, – он врал и о себе, и о войне, и о стране.
…Поставили памятник Твардовскому на Страстном бульваре недалеко от улицы Горького, откуда он ушел на войну, и от дома, где находилась редакция «Нового мира», которую он возглавлял пятнадцать лет.
Ждали на открытие городского голову Сергея Собянина. Но ему некогда: пробки вышибал и готовился к открытию памятника Расулу Гамзатову. Впрочем, тут оказался министр культуры В. Мединский. Он произнес хорошую речь. Видимо, был обрадован назначением ему в советники по театрам Тахира Гадельзяновича Иксанова, срочно выставленного с букетом роз из директорского кресла Большого театра. Министр даже прочитал наизусть «Я убит подо Ржевом». Жаль, что не решился прочитать до конца, остановился, как вкопанный – низзя! – как раз пред лучшими строками:
И никто перед нами
Из живых не в долгу,
Кто из рук наших знамя
Подхватил на бегу,

Чтоб за дело святое,
За Советскую власть
Так же, может быть, точно
Шагом дальше упасть…

Перед церемонией открытия памятника дочерям Твардовского позвонили из министерства культуры: «Мы хотим пригласить Наталью Дмитриевну, вдову Солженицына. Вы не против?» Дочери, конечно, были решительно против. Действительно, это же было бы всё равно, что пригласить на открытие памятника Пушкину известную Екатерину Дантес. Правда, она к тому времени уже почила в бозе, но всё-таки… Однако, представьте себе, мадам Солженицына припожаловала!
Поезд шёл, колёса терлись.
Нас не звали – мы приперлись.

Да ещё как! Родные дочери стояли в толпе, а её, как почетную гостью, пригласили на некое украшенное возвышение, подобие президиума. Она ещё и речь толкнула…
Но я хорошо отношусь к читателям и потому не буду пересказывать деревянную речь мадам Солженицыной, подобную деревянным виршам супруга…
А после открытия памятника мадам подошла к Валентине Александровне Твардовский с любезностями: «Какой прекрасный праздник! От души поздравляю вас!» И в ответ услышала: «Праздник был бы гораздо лучше, если бы вы украсили его своим отсутствием». Как! И это в лицо великой вдове бессмертного писателя, труды коего за счёт «Василия Тёркина» сейчас штудируют школьники?
– Бэ-бэ… мэ-мэ…
– Вы же до сих пор переиздаёте «Теленка».
– Но там Александр Трифонович показан таким живым, таким…
– Он там оболган, оклеветан, там грязная карикатура.
Мадам ретировалась…
А, поди, когда ехала на Страстной или когда возвращалась в своё роскошное имение в Троице-Лыково, шевелилась мыслишка: «А когда же моему бодливому теленку памятник поставят? Он же Нобелевский лауреат, награждён орденом Андрея Первозванного. Кажется, он и знамя победы над рейхстагом водрузил. Когда же?..»
Ах, сударыня, это так опасно! Ведь на другой же день взорвут! И кто? Школьники, которым Путин приказал вбивать в голову «Архипелаг». Право…
 

Источник: Бушин В.С. Тотальный проект Солженицына, Москва, Алгоритм, 2013 г.


Добавить комментарий


Защитный код
Обновить